За Кудыкины горы
Шрифт:
О другом деде, Иване Романовиче, в Верхней Мазе ходили невероятные байки. То какой-нибудь ушлый мужик объявит Ивана Романовича австрийским шпионом:
— В плену был? Был! За вер-бо-вали!
— Немец, гольный немец, — жестоко поддакивала сварливая тётка Нюра Шилова. — Вы поглядите на его личность: вылитый фриц. Цурюк, цурюк, хенде хох.
Низкого роста кряжистого деда с круглым свекольным лицом с таким же успехом можно было выдавать за жителя чёрной Африки.
Добряки уверяли в том, что дед — герой
Не только в Мазе, но и по всей округе знали мастеровитые руки Ивана Романовича Катышева. Он был и плотником, и столяром, и лудильщиком, и бондарем. Редкие окопные наличники не сотворены руками моего второго деда. Разнообразные кружевные узоры придумывал дед Иван: от простейших «бубней», «червей», «виней», до немыслимых тончайших выкрутасов. Меня он прочил тоже в столяры. Пока.
— А потом инженером будешь. В белой рубахе с галстуком будешь ходить.
Приучал работать с фуганком:
— Руки слободно держи. Положи ладошки сюда. К себе тянешь — вдыхай, от себя — выдыхай. Как паровоз, тудою-сюдою, тудою-сюдою, чух-чух, чух-чух. Струмент уважать надо, беречь.
Бесчисленные рубанки, фуганки, фальцовки, шалевки сделали из простого клена. Щелкнешь по железке ногтем — звон: «тилинь-тилипь», тонко так, отчетливо.
Иван Романович кручинился:
— Вот околею, куда струмент уйдёт? Искорёжут его, растащат. Был бы ты плотником-столяром, тебе б отписал. А зачем струмент инженеру?
Бабушке наказ:
— Отправят на мазарки, закопайте вот со мной эту ножовку, вот эту стамеску. А то как же с пустыми руками умирать? Стыдно.
Враз уходил от хмурых разговоров:
— Ну, нам с тобой уторы на бочке зарезать — неколи прохлаждаться. Ты, Коляка-моляка, внутря залазь, а ты, Авдотья, тоже пособи бочку держи.
С исключительной точностью прорезал он глубокую борозду, паз для будущего дна. Мы с бабушкой только и нужны были для того, чтобы полюбоваться весёлой работой.
Когда у нас выходили деньги, дед точил веретена. Станок для их производства чем-то напоминал колченогую скамейку с луком. В тетиву впутывалась заготовка для будущего веретена. Я дёргал тугой лозиной, вращал заготовку, дед сноровисто приставлял стамеску, выкругляя из брусочка липы настоящее чудо. Слюнявил карандаш, расписывая веретена всеми цветами радуги.
Поплюет Иван Романович па три пальца, ткнёт тонконогое основание веретена в ладонь, и долго-долго танцует радуга на широченной ручище.
— Поёт и пляшет, отдашь за двадцать копеек.
Тащусь по порядку. После такой радости (как чудесно пахнет жженой веретенной липой) опять канючу у палисадника:
— Поющие веретена… поющие веретена!
Дед Иван тоже, как Графена Черкасова, обожал баньку. Пар и жар приводили его
Отфыркиваясь, еле доползал из бани. Могучий, пунцовый, сядет против стола, чай ждёт. Бабушка в чулане на лучинку в конфорке самовара дует, приговаривает в рифму:
— Счас вам чаю накачаю, сахару наколю.
Дед водружает меня па край стола:
— Фу-ты! Взопрел после бани, как после косива, а ну, шельмец, давай подтягивай!
Когда я на почте служил ямщиком, Был молод, имел и силёнку…Любимая наша песня.
Бабушка гневно выскакивает из своего чуланишки:
— Срамники, охальники, стыдобушка! Великий пост, а они песельничают!
— На-а-чальник даёт мне приказ, — задористо, сочно рокочет разопревший дедовский голос.
Тоненько дребезжит рядом мой озорной колокольчик.
К религии Иван Романович был равнодушен. Помню, распря с бабушкой получилась. Сразу после полёта Гагарина в космос дед нашёл его портрет и прикнопил в уголке возле иконы Николая Угодника.
Бабушка шумела, дулась на мужа, грозилась сорвать антихриста. Старик решительно протестовал:
— Это вам кось-мось, а не фиги-миги!
Но завелась в семье червоточина.
К нам зачастила бабушкина сноха. Мне было велено кликать её няня Валя. Однако Иван Романович за глаза прозвал её более точно: Пудовка. Пудовые ноги, руки, груди, пудовое одутловатое лицо имела няня Валя. Она обладала пудовым аппетитом, страстью поспать с храпом и безудержной охотой к сплетням.
Дотопает до нашей избы, жалится:
— Уж я и не отудоблю, наверное. Ой, ноженька, ой, коленочка, пригоршню пилюль выписала мне Манька Власова. Да ну их всех. Не лечат калечат. Картошечки бы, маманя, пожарить со сливочками.
Сама жарила и наворачивала картошку. Балакирь молока выпивала за раз.
Дед косился, подмигивал мне, шептал в ухо:
— Пудовка наша всё умяла, во-о! Аж за ушами трещит.
Пудовка тем временем благодушничала: в кооперацию нашу конный какой-то жир привезли, конбижир называется. Никакого масла на дух не надо. Ложку жира с гулькин хвост кинул на сковородку, и всё, и анба!
— Абетюшки, — восторгалась бабушка, — ты, чай, Валя, купи со стаканчик, протведать.
Та обещала и повторно хваталась за могучую коленку:
— Стрелы, стрелы, стрелы! Ник-какой возможности. Полежать пять минут, может, отпустит?
Все пуды свои роняла па хилую бабушкину кроватку. Моментально проходили «стрелы». Шабры и те слышали протяжный, со сладостными всхлипами, храп.
Дед в сердцах уходил чистить калду. Бабушка посуду тёрла, тёрла закопченное десятилинейное стекло для керосиновой лампы, сеяла муку для новых пирогов.