За Кудыкины горы
Шрифт:
Замирали в сладком испуге наши смущенные души. И вот сонная, резко очерченная ярким полнолунным светом физиономия отшатывается от маски. Овечьим табуном и мы шарахаемся в сторону. Изредка наблюдаем, как от спички розовеет коленкоровая занавеска, потом шторка делается ярче, белее. Значит, Горбушка вздула лампу. Проходит время, и окно опять сливается с темнотой. Мы вдругорядь подкрадываемся к задремавшей избушке, торопливо дзенькаем по стеклу, включаем тыквы. Окно вспыхивает, но нему мечутся гигантские тени.
Наутро скучная улица оглашается
— Вот кто-то с горочки спустился, наверно, милый мой идёт, — неистовствует аппарат.
— Тёть Нюр, здрасте! Наше вам с бантиком! — с ехидцей приветствуем мы хозяйку музыкального салона.
— Тёть Нюр, как ночевали?
— На нём защитна гимнастёрка, она с ума меня сведёт! — подпевает тёмному ящику Горбушка, лукаво, по-заговорщицки прищуривается и высовывает свой мясистый, в белых крапинках язык. Она прощала весёлое озорство.
Собирала нас в кучу во дворе и показывала свои наряды.
— Вот это платьице я сшила для первого мужа, вернее, для себя… ну, когда замуж выходила. Он у меня геологом в партии был. Порешили его лихие люди, — кручинилась Горбушка, закатывала глаза и юркала в узкую дверку своей халупки — переодеваться.
Крепдешиновый сарафан наша великовозрастная подруга приобрела, когда встречалась со знаменитым полярником, тем самым, который замёрз на дрейфующей льдине.
— А это платье из батиста, когда с вертолётчиком жила.
Тётя Нюра смешно дёргала своим широким, почти мужским плечом и кружилась рядом с глухой крапивой среди заполошных кур и дровяной шелухи.
— Счас я вам пирожков вынесу черносмородиновых.
И перед мальчишечьей ватагой вырастало громадное сито-решето с горой пирожков.
Глазом моргнуть не успеешь, как в решете уже мелкие дырочки видны.
Горбушка кудахчет вместе с хохлатками:
— Рисковая специальность. Инда поседел, что поярковые чёсанки у деда Ивана Романовича. Как не поседеть — всё время на небе. Тут на велосипеде раз крутанёшь и на кочке растянешься. Работёнка — не приведи леший!
Только в последнее время что-то Горбушка не примеряла свои наряды, а целыми днями маялась у окошка, слюнявила пальцы, листала пухлые книги. Прочтёт одну-другую, нас за стаканчик семечек нанимает в библиотеку бежать за новыми книжками.
— Чокнется с чтением своим, — резюмировала практичная няня Валя, шла бы на маслозавод ишачить, там узнала бы, почём фунт лиха… Проклятые коленки, спасу нет!
— Хворает, кажись, как не занедужить, — решила бабушка, — она и так полоумная. Кавалеров ждёт. Всю пенсию свою спускает на сундук. На тряпки. Питается одной ягодой. На брюхе — шёлк, а в брюхе — щёлк. Шёл бы ты лучше на Гору, не путался под ногами.
Весной все развлечения проходили на пригорке Горе. Солнце хищно съедало последний оплавленный рафинад сугробов. На жирных проталинах, как па промокашке, мгновенно выступала густая, колкая с виду, зелень. Пьяно пахло дремотной юной землёй.
На этих зелёных островах мы кутались в фуфайки, па сухих поленьях увеличительными стёклами выжигали замысловатые узоры, играли в клек, «чижа», лапту.
Лапта — с утра и до вечера. Уже ноги подкашиваются, уже, ошалев от азарта, почему-то кидаешься в другую сторону от своих соратников, а всё хочется ещё и ещё раз резануть по особенно звонкому к весеннем воздухе мячику.
Взрослые не выдерживали соблазна, спешно взбирались в Гору, якобы поглядеть, потом, как по-писаному, кто-нибудь из мужиков укоризненно хмыкал:
— Рази ж так бьют? Хм…
И плечом оттирал пританцовывавшего нетерпеливого мальца.
Здорово лупил по каучуковому комочку дядя Вася Черкасов. Его крученый мячик вырывался из самых цепких рук. Юрко сновал по полю в рваных брезентовых тапочках его младший брат Ёхтарный Мар. К вечеру взрослые оттесняли детей, резались в лапту сами. И мы, защищенные ручательством ребячливых мужиков, палили кудрявые дымные костры из автомобильных покрышек.
В один из таких азартных вечеров и прибежал и поломал всю лапту, все костры дядя Коля Хватов.
— В даррр-данеллы мать! — в сердцах ругнулся Генерал. — Горбушка-то наша… того…
— Спятила, что ли?
— От книг… от вертолётчиков.
— Нет Горбушки.
— Как так «нет»? — откинул в сторону тяжёлую биту дядя Вася Черкасов. — Сбежала, что ли, куда?
— Очень просто… лежит… мертвая… на лавке.
Она и письмо оставила. Чтобы в гроб положили в майском цветном костюме и чтобы всю стопку пластинок в последнюю дорогу проиграли.
Бабы пустились обмывать, обряжать покойницу: ан ни туфель, ни тапочек каких у тряпичницы Горбушки в доме нет. Как в воду обувка канула.
Костю Куртасова и меня снарядили к немому сапожнику с двумя суровыми нитками — размерами: длина, ширина ступни.
— Да яичек для немого захватите, он поживей сварганит.
Навязали узелок.
Немой обувал своими брезентовыми тапочками всю Мазу. Покрякивал, мычал, ширял кулачищами туда-сюда, только жирно натёртая варом дратва струной звенела в могучих руках.
Костя жестами изобразил вроде горки — горб, Горбушка то есть. Сложил ладошки шалашиком и к уху их приставил. Уснула, мол, совсем Горбушка.
Немой мыкнул, дёрнул из моих рук ниточки и треугольным лезвием наполосовал брезент.
От яиц негодующе отказался.
Горбушка к гробу лежала молодая. Наверное, такой она была до несчастного случая (шла на почту, девчонкой ещё, да снежная губа под её ногами обломилась, и ударилась об ледовую гряду позвоночником). На Карпатах, и доме Горбушки, последний раз наяривал патефон весёлые песни: «Вот кто-то с горочки спустился», «Когда б имел златые горы». Затянутые в чёрные платки бабки опасливо крестились, называли Горбушку охальницей.