За Кудыкины горы
Шрифт:
В первые послереволюционные годы диковинный сад вырубили, во всеобщем разрушительном угаре разобрали деревянную церковь Покрова, звончайшие колокола шмякнули о землю, утопив осколки «религиозного дурмана» в полноводной тогда реке Мазке.
Река Мазка и поныне сочится по сердцевине села, мутным зазубренным лезвием она распластала Мазу на два крыла. Как какое-нибудь казачье поселение, одна лопасть называется Первой сотней, другая — Второй сотней. С лёгкой руки ироничного Дениса Давыдова, стершего в походах не одни шпоры, моё родное село разнимается на несколько, как теперь говорят, микрорайонов, по-нашему — курмышей.
В селе многое связывают с именем Дениса Давыдова. Даже само название «Верхняя Маза» якобы Денисом Васильевичем дадено. Лишь свежий человек появится в нашей деревне, тотчас ему:
— Едет енерал через Отмалы, через лесок. Только на опушку выезжает, тучи набежали. Заволокло сверху. Только к мельнице близится, дождик как влупит! Колясочка енералова в грязи и увязла. Барин лается, кучеру указанье дает, ни в какую бричка ни с места.
Сымает енерал телячьи белые голицы, в калужину их — кидь, как ненужный алимент, тележку свою плечиком поддевает. Вывалялся, вымок до нитки, зевает опять своим жидким голосочком:
— Маза чертова, измазался весь!
Прозвали село Мазой.
Прошло полтораста лет, как нет в живых Дениса Давыдова, а гипнотическое влияние этого человека чувствуется и по сию пору. И по сей день верхнемазинцы — народ особый. Районную газету «Восход», областную «Ульяновскую правду» земляки засыпают своими стихами и прозой.
Наверное, и бабушка моя поэтесса. Славит на стол угощение, приговаривает в рифму: «Картошечка без костей, подается для гостей». Или ещё лаконичнее поговорка: «Без денег — бездельник». Слушаю её неторопливый рассказ об оборотне. Печной кирпич даже сквозь растененную фуфайку жжёт бока. Жутко завывает в трубе.
— За Тюриновым гумном было (за кладбищем, значит), мужики падаль туда свозили… У кого телёнок околеет, у кого ярка, тужат, везут. Дело по весне, на Вербной неделе вышло. Денис Васильевич на охоту удумал, на тетёрок. Значится, возле падали и встретился он с лохматым оборотнем. Волчище — во-о-о! Ружьецо вскинул, а оно, как запирка от ворот, прут прутом, не стреляет, а только: «Пуф-пых!», а злодей окаянный — хоть бы хны, ни с места, агромадным делается, будто бык-полуторник. Денис Васильевич опешил. Волк на него пялится, зубы скалит, вот-вот махнет и в горло вцепится. А барин (это мне покойный батюшка баял) в злодея глазами уперся. Они у него будто угли самоварные, льдину нробуровят. Волк хвост и поджал. Лихой человек это был, а не тварь лесная. Побёг в чащу, шкурку живей менять.
Грустно! Редкие, но уезжают верхнемазинцы в город, отрываются от Отмалов, Карпат, Винного, пахучей травки душицы. Спроси верхнемазинского горожанина, откуда он? Темнить не станет, выпалит, как на духу:
— Из Верхней Мазы!
Не застыдится, как заскорузлый модник убогой одежды своей матери, не увильнет от ответа, наоборот, с достоинством прибавит:
Верхняя Маза — это там, где Денис Васильевич Давыдов поживал.
С историей села и с жизнью Давыдова нас детально познакомил учитель литературы и русского языка Иван Павлович Козырев:
— У Дениса Васильевича свой хребет был, — высказался как-то словесник.
— Как хребет? Он что, кошка? — изумились глумливые задние ряды.
— А вот так.
И передает учитель историю о том, как однажды Давыдова повышали но службе. Всё гладко шло. Другой воинский чин знаменитому человеку дают, высокий чин, направляют служить в тот род войск, в котором циркуляром запрещено ношение усов. Тёрли-тёрли Давыдова и так, и эдак, тот артачится. Не сбрил гордец усов. Не любил Денис Васильевич одну общую гребенку. И в стихах он стоял особо, даже Пушкин признавался, что «закручивать» стих от лихого партизана выучился.
И сам Иван Павлович Косырев — особый человек. С хребтом. Ходил он в бостоновом затертом, наверняка единственном костюме: брюки-галифе, китель с накладными карманами, узкие голенища сапог. Одежда делала его похожим на фигуристого пикового туза.
Только учитель — в дверь, и в классной комнате холодеет, студено делается, как летом в подвале или колодце. Иван Павлович, ехидный, розовощёкий Иван Павлович сиял из-под очков. Вместо глаз — медовые, приторные соты-ячейки. Пухлая ладонь педагога нежно поглаживает кромку стола. Вот он застёгивает верхнюю медную пуговицу иссини черного кителя, и каждый в классе жаждет одного — скорее получить двойку. Одну-единственную, по только в начале урока. Двойка, и ты свободен на все оставшееся до звонка время.
Не тут-то было! Полная волосатая рука долго ползает но журнальному списку. Наступает такое ощущение, что вроде рука отдельно существует, и учитель отдельно, магическая, жуткая самостоятельная рука.
Иван Павлович, наконец, выуживает отпетую двоечницу. Резвая румяная девочка, хохотунья Нина Белоусова никак не может встать, оторвалась от парты, потом враз превратилась в сухую бескровную висельницу. Она спотыкается, теребит фартук, мучает тряпку, мнёт пальцами мелок, под всеобщее оцепенение разбирает предложение: «Со мной был чайник, единственная отрада в моих путешествиях по Кавказу».
Иван Павлович походя вспоминает мизерные прегрешения девочки, победоносно взирает на неё выпученными сытыми глазами.
Зато уроки литературы у Косырева совершенно иные. Он не придерживался даже костяка школьной программы: учил нас писать стихи, сам отбивал ритм тупым носком хромового сапога:
Только прислушайтесь, — рокотал резвый педагог, — «Буря мглою небо кроет…». У Пушкина вьюжный, завывающий ритм.
По всему классу, по гулкому школьному коридору катится:
— Та-та-та-та, та-та-та!
Потом читал «Тараса Бульбу». Бледнел, краснел, отирал пот, ронял очки, захлёбывался словами, ворковал себе под нос, истошно орал. И мы, как пи странно, всё понимали. Очень Косырев был недоволен трагическим концом гоголевской повести. Однажды принёс жёлтые листки с аккуратным, но уже вылинявшим от времени почерком.
На-а-шел! — возопил учитель. — На-а-шел окончание, другой вариант «Тараса Бульбы», тот, что давным-давно прислал мне Гоголь.
Класс остолбенел от учительской неслыханной наглости. А словесник взахлёб задекламировал подделку. Опять в комнате запахло знойной степью, речкой. Колька Елянюшкин стал походить на чубатого казака, и все уже верят, что сам Гоголь каким-то чудом из замогильного далека прислал нашему учителю концовку романтического повествования.