За мной следят дым и песок
Шрифт:
На волос от Вавилона смешались встречающие курьеров из бюро находок или от всесильного бога деталей — и не ждущие ничего, кроме собственного снисхождения. Всех теснят — подносящие контркультуру: императивы, константы, формулы, наработки, нормативы, устойчивые метафоры, трафареты, традиционные геометрические формы, джазовые стандарты…
Из полных истуканов — эпоним в каменной шинели, и хотя не все параметры попустили ему вырезать на фасаде имя, и вообще не симпатизировал академическим шапкам, зато присутствует назначенцем на всех свиданиях, но избрал — вымогать третье, лишнее… зато запасает темы из бурлящих вокруг разговоров.
В неполных — три примелькавшихся маски: безжизненная от холода — на сундучке обмороженных приманок, если откусите ее снежков, превратитесь в лед, а также — хорошо гримированная кассирша с пропускным билетом в пьесу, если она коснется ваших денег, то уж не выпустит, если заступите геркулесовы башни
Увеличиваем клиренс — недорого…
В четвертых — притулившийся на отлете стул-кукла Старая Туземка и внесенный в обитель наук гротеск: домашнее художество, чтобы сделать милой любую непроходимую стену: дощечка в брызгах зеленки — в вешнем листе, и жердочка и пернатое из пятнистого черно-белого плюша, обычно притертого к далматинскому псу. Плюс столпившиеся за птичницей любители — повысить свои драгоценности в чине, наречь кота — Мастиф и вписать в песий паспорт — неоднозначное, несклонное и переливающееся имя Боа… Плюс вставшая за продажным изделием индустрия подделок, подстановок, монтажные фото, искусственное освещение, левые тиражи, липовые справки, фамилии, не поддержанные телом, пересаженные органы… Минус — вопросы на интерес: почем птичка?
Покровитель макулатуры Павел Амалик, вероятно, со списком выигрышей и субсидий за пазухой или с иным гостинцем, вышел из придушенных неволей деревьев-пигмеев и приблизился к баловню ожидания, назовем его — Бакалавр, и кротко произнес:
— А что если вы невнимательны или не готовы духовно — к ворвавшимся сюда герольдам? Эти папоротники, драцены и можжевельники, поднявшись над своим обожженным в глине окопчиком, распустили сигналы о надвигающемся на вас саде… Или отставшие зеленые кибицеры указывают, как счастье Сад, покатив колесом — кринолины кустов, покидает вас…
Бакалавр стонал оттого, что судьба задерживается и не позволяет подготовиться, подстегнуться к допросу, к надвинувшемуся на садовых рогатках и прутьях коллоквиуму, и шлифовал взором часы, уже стократно внесенные в обзор, но не отличал от толпы разговорчивого, болтливого, глаголящего слишком долгими языками Амалика.
— Предвещают канун сада и предлагают за определенную мзду, — шепнул архивариус, — все превратить в непролазное цветение…
— Чтобы точно понять то, с чем я обращусь к вам, будет правильно начать с рассказа обо мне, — возгласил предводитель бумаг. И продолжал почти взахлеб: — Спасите меня, друг мой! На всех парах к нам приближается революционное завтра — и, смею уверить, оно гораздо ужаснее, чем вы представили. Не тем, что в нем нет — нас, а тем, что мы есть — как минимум я.
В Бакалавре что-то рвалось, обороты вытягивались и коптили, движки застревали и вихляли. В лузе за ключицей вскипали последки пещеры, кровавых перьев, помета, разодранных подначкой ртов и клювов… Собравший себя в кулак интересовался у неотступного голоса:
— Хотите осветить ваш образ как можно шире и не скупясь в речах?
— Максимально разносторонне, — заверил Павел Амалик. — Но для затравки примем сиюминутное. Вообразите: без никакой сострадательности и китайских заходов вам объявляют, что в служебном закоулке, который вы рады согреть собой до трети вечера, завтра же разразится деконструкция, фиктивное поименование — ремонт. Порушат все, что вам чем-нибудь близко, вынесут персональный стол и отпнут любовно хранящий ваши черты стул. Смешают подлинные документы — и трагическую компиляцию, стилизацию, фальсификацию… невообразимый капустник. Свергнут обои и вытопчут их бутоны, а на смену поднимут клумбы мусора. Разоблачат углы с их хорьковой жвачкой отошедшего. Учинят трепанацию компьютеру, садистски отстригут от вас — дорогих корреспондентов, знаменитые музеи, библиотеки, архивы — и Страсбургский суд, и Гаагский трибунал. Комплектующие, захваченные общей идеей — или общим числом, рассеют, вобьют в промежутки, заговоренные от запоминания и учета. А вздумавшим прорваться назад предъявят оцепление из окладистых бочек, поясные ступы с порошками, канистры, обтекаемые мастикой и маслом… Поощряется — надломленное, костистая арматура навыпуск, острое и цепляющее. Вернется ли все когда-нибудь в испытанные картины «Равномерное подвижничество», «Эмоциональный подъем», обретет ли связность и смысл — неизвестно, я-то не поручусь, хотя вы по младости — уверены… Я, конечно, прав? Между прочим, всю стену у меня за спиной, — шепнул покровитель, — арендовала помещицкая чета полушарий, выхваляющихся друг другу — столь старосветскими объектами и отвлеченными мотивами… мотивациями, о каких не догадываются — даже на полосе, неощутимы аборигенами… нестабильны даже
Глаза Бакалавра опять сливались с украшением вокзала — но не с далматинцем щебечущим, а с храмовой дверью: скобы, винты, шлицы, мениски, решетки, фрамуги, тросы, шкивы, крюки, задвижки, ригели, булавы, скрежеты, стоны, притертые в инсталляцию Врата Знания, в морганатический брак начал и концов, во вцепившиеся друг в друга приглашение и изгнание, но так и не встал говорящий Амалик, и лишь прозрачность его не позволила слушателю усомниться в прозрачности насланной на него речи.
— Кроме того, вы должны верить, — продолжал Амалик, — что каждый извергнутый в свет алчет пяди: охорошиться и принять непринужденный вид… простим для рассказа — способных подвесить существование на воздух и длиться там или переживающих свою непринужденность меж нами — на котором-нибудь стволе. Но подиум — на две подметки, что стихийное к ним ни приращивай, но любовь его ставших почвой родных…
— Где прикажете — влачить снятие со своего креста, скрашенное платой за труд? Куда отправиться в здании, принадлежащем могущественному государству, чьей фанатичной ненависти, инспирированной или иррациональной, или цикличной, вам не износить? — спросил Павел Амалик. — Как лучше перебродить жизнь — в академических площадях, кафедрах, аудиториях, коридорных моллах, конференц-залах, обсерваториях, альпинариях, ангарах, складах, бомбоубежищах, кочегарках, прохладах и зное? Объемы, поглощенные учебным процессом, священны. Музей эпизодичен — затевается лишь к иностранным делегациям. Читальные залы, например — периодики, где можно заглянуть в свежайшие, хотя не дающиеся на дом издания? Но в научную мысль трудно ввалиться — публично, с расхлябанного, сверхжесткого читального стула, по самую холку набитого скрипами и дровами, работать без прикрытия — в полном зале шепотов, неуместных смешков, неловких движений, в которых я порой усматриваю — любовные игры молодежи: коллективные книги и журналы столь растерзаны, что романы ссыпаются со страниц! К тому же я вечно забываю читательские очки. Когда раздавлен срочным светопреставлением, нелегко сопроводить себя всеми техническими аппаратами, позволяющими пристроиться к действительности. Хотя бы противостоять ригоризму библиотекарш и моего внутреннего цензора…
— Три книготорговли, — задумчиво продолжал покровитель Амалик. — Цены — чуть крупнее вашей мечты. Башни! Придется разыгрывать, будто выбираешь собеседника, воспитателя, поводыря, с кем достойно скоротать несколько часов и даже дней, оценивать переплет, в каковой угодили друзья и потащат за собой, листать внутренности, перкутировать и взвешивать… Сравните с извилистым шествием по городу, а я вымеряю достижимость цели — родной ногой, обихаживаю и поддерживаю маршруты, и на каждом марше вам дан стихийный попутчик, чья дорога якобы слиплась — с вашей, правда, выбор — за Фортуной, додумавшейся равнять вас — то с обольстительной юной кокеткой и уже — чуть моргни — щелистой старухой, гуляющей внучатое дитя, его сюси-пуси и инстинкт вложения себя — все в новые персоны, то к вам приставлен — горлопан с ордынской физиономией, на которой цинично высечены большие принципы, он задавил ухо телефоном и с каждым шагом громогласно перераспределяет в свою пользу — земли и времена и угощает их обитателей сытной козлятиной. Но зазевайся на миг — на Армиду в занавесках, на бутон в ее фарфоровых пальчиках, и рядом с вами — ржавый шаркун, закованный в тормозные колодки суставов. Я называю моих недолгосрочных доппельгангеров — подчаски. А украсивших высоковольтные дальние ветви — нездешних птиц, голубых, рдяных, изумрудных — за пятым шагом называю застрявшими клочьями воздушных шаров… Вы без конца заступаете в чей-то не знающий вас мир, неуправляемый, иногда оскорбительный, и на квартал, два у вас все меняется — настроение, планы, даже — возраст и, естественно, мнение о добре и зле, в вас взвиваются невероятные склонности и влечения! Правда, то, что вам подбрасывают, — не результат суточного допроса, но ежеуличные взносы гнутым оболом, а на следующем повороте вы расстаетесь навсегда, зато дан новый брат по направлению, сателлит по мечте энтузиастов — уже на этой дистанции… Возможно, вам сопутствует — некто единый, и мошенничает и развлекается, и проводит в прохожих — свои личины. Но чуть — дерево с тысячей надетых на штангу листов, каталог, картотека, и вы сразу спохватитесь, что так и не вышли из библиотеки.
Компания студентов с правой балясной лестницы, связавшая ее гибкостью и цепкостью, группа «Восхождение», возносящая по ступеням апологию юности и сверкающие мадригалы, и зонги скабрезных нищих и кормящая хулиганские витки слов или футболящая превратности, окликала Бакалавра:
— Ну что, желанный, идешь или нет? Не резон ли сойтись с лицом профессора и превозмочь желчное, и подавить своей начитанностью, своей образованностью? Расхрумкать его проносившийся, подгнивший вопросник — на корню, и сплюнуть и потоптать, как петух работает курочек и уточку?