За мной следят дым и песок
Шрифт:
Бакалавр протянулся к дозорному на облучке университетской двери, к стражу в лесном маскараде, и подхватывал суховей, рожон, полоз, хрустящую упряжь дубравы — и отдергивал уколотую пятерку.
— Скажи, бдящий Камуфлягин, сейчас не спрашивали — двадцатилетнего хитроумного, не плоше того, кто странничал двадцать лет? Или перешагнувшего тринадцать кругов поучений — за столько же подвигов? Так наверняка хотели — назначенного дерзать, экспериментировать, открывать и изобретать, обреченного — возглавить школы и течения и затмившего многих первопроходцев — жизненной наполненностью?
Приодетый в лесной уголок, секция «Сучья и стрелы», отнял от уха черный початок, переговорную
— Долбить, передирать, опрокидывать, химичить… возглавлять подтеки и струи… — и требовал: — Ну-ка не плиссируй меня!
Сбивавший с рукава насекомые дротики или огненные гвозди с интересом осмотрел Бакалавра и констатировал:
— Твое самоописание разительно отвечает действительности! — и на губах его разговелись едкие тени шефафона и цефы, бесспорно, отставшие от сомнительного эфира.
Особенность в лице дозорного: кто-то откатил его глаза глубоко под навес, в гроты, в баллисты, бомбарды, и пике взора неуловимо, но можно набросить на выступы и перебои, ступени и интервалы — умиление и раздражение, и судейскую спесь, и невинность гати. И приставить к излучению чувства — ископаемые черты и английский газон, и стащить из волны гипсовых носов, что исправно прибывают — в учениках художника, прилив носов-таранов, прикладов, локаторов, самоваров, валторн, и могучие берега выпивших русло губ, тонкие рельсы и голубую улыбку пустыни, или выкатить из сугробов век — пузырящее незрячесть алебастровое ядро.
— Значит, продолжающиеся в славе, чтобы не ослепить нас, прикрылись щитом твоего лица? — воскликнул караульный. — Был ли ты разборчив, пожирая предшественников, провозвестников, завещателей, или предпочел воцариться — в несчитанных доблестях и должностях: властитель дум, разносчик тайн Вселенной, основатель будущего и прошлого, директор школы… Уважают ли скорчившиеся в тебе — метр и кромку? Или не в силах поделить кров, приют, ночлежку, доходный дом — и вменили наследнику противоречивость, беспринципность, хамелеонство, преображение — из освободителя в тирана, из чемпиона — в последнюю ракетку и клюшку, из гимна — в скабрезную частушку, из кубка победы — в зип-топ…
— Двухскатный мир, двухяйцевые стереотипы, теплая радость узнавания…
— А вы догадались, зачем понадобился ремонт в помещении архива, а речь выводит нас в архив? — спросил Павел Амалик. — Я мог бы разгневаться на администрацию: перекрашивание старого и малодушие пред стальным желанием маляра-штукатура — натренированным движением расплескивать краски, или неприязнь к телеологическому апломбу документов, расселин и трещин. Наш этаж, как вам хорошо известно, углублен — в прихожую Геи, к подземной реке, а может, в Лимб… так что в трещинах показываются — хтонические особы, конечно, не всем — уважен свободный выбор. Знаете, юный я рисовал — и в качестве этюда как-то выполнил натюрморт: бутерброд с сыром — и показывал, и меня поддерживали, и только мама обиделась — бутерброд был под не вполне сырным стандартом — натяжкой, мозаикой… мама сочинила мне бутерброд из остатков и стыдилась, что все об этом узнали… что неблагодарный, обязанный — проглотить роскошь немедленно… А в трещинах проступают нищета и самоотверженная любовь.
— Признайся, охраняющий проход к философскому камню, — воззвал Бакалавр, — сейчас не спрашивали — старосту неукротимых, впитавшего, захватившего, присвоившего, облущившего заразительный опыт великих, и не могли пройти сквозь тебя, сын полосы препятствий, племяш водораздела или кузен шлагбаума и запойный чтец — по платьям, лоббист сада терний, цербер!
— Тебя не оцарапает сквозняком — в героях, как антипапу — в папах? — заботливо спрашивал маскированный
— Однако наш казус скучнее, — строго подытожил покровитель Амалик. — Представьте, архив разгромили. В исходе субботы университет снискал тишину. Во всяком случае, наши недра, наша набережная полупомеркла, осиянная — лишь моим неприкрытым прибежищем. Внезапно я ощутил — присутствие Зла. Неряшливо задувающую бесформенность. Тошнотворное гниение. Хотя… иногда приводит в ужас пустячок — кожура, которую кто-то педантично сдирает с яблока, и она ни разу не прервется, но складывается в кольца… Даль коридора вдруг раскатилась — на дальние барабаны… на шахматы, сметенные разом — со всех проигрывающих досок!
— На костыли, отброшенные призванным из немочи госпиталем! — подсказал Бакалавр.
— Ворвались несколько студентов. Их сплотило неведомое мне чувство — и бушевало…
— Архаровцы против архива. За здоровый образ жизни, — бесстрастно продолжил за Амаликом Бакалавр. — Рейдеры, терминаторы. Бодибилдеры.
— Проросшие в недостойное приключение, — сказал Амалик. — Нашедшие ворота, в которые можно зашвыривать — не мячи с пустотой, но бочки с краской, ящики кирпича, бут, целые манежи опилок… целые драмы униформистов. От которых стройные каланчи, пирамиды, откосы сокровищ — дрогнули, отпрянули, затанцевали. Были потрясены, как я сам.
— Отвалы, курганы, качающиеся усыпальники, ступы, — подтягивал за Амаликом Бакалавр.
— А ведь стоит именам осыпаться с каталожных ящиков, — напомнил Амалик, — и вещи утратят и себя, и вас!
Кто же глупец не знает, что играет не одиночку, и вправду опровергнет в единой фигуре — этих традиционных: хитреца и простодушного, и подобострастного школяра и крушителя, правдолюбца — и клеветника, моралиста и распутника, гордость природы — и ее фатальную ошибку, обращенных максимами, манишкой или мортирой на разные стороны — к светилу дня и к шатрам ночи, к памятнику — и к общей могиле детей холеры, и к стерегущему двери — и тарарам старых бумаг, и вменяют им языками ангельскими и мышьими, смоквами и подзолом, якшаются, расточают, доказывают — и первый раскрывает истины, или раны и оплошные синяки, а второй разливает елей или масло, а нетерпеливого десятого покидает ожидание, и шов ползет, и последний всплеск перестегивает какие-то лишние пуговицы и перебивает божественные черты — на зооморфные, выпячивает утаенное, линялое, нищенское — и отказывает ему в психологизме.
Кто же мудрец, вправду выкликающий, вызывающий, изгоняющий из Бакалавра — героя, не снимет шляпу, опознав в ком-то из многоглавого юношества — рыцаря справедливости, взявшегося облупить знатный мешок-архив и раздать шафранные радости его аттестатов — тем, у кого нет?
Неукротимый по прозванию Ожидание предавал — шагающую коробку возрастающих и нисходящих, утверждающих и отрицающих, но порой еще вспыхивал, как заслонившийся от пламени полдня южный дом, чьи забрала тревожит ветер — и вдувает в щели, и гоняет по жаркому полумраку комнат — ослепительные золотые тире, и выхватывает случайное — чью-то полуулыбку, пудреницу в облачке пыли и конопатую скулу будильника, рассыпанные — не то динары, не то пистоли, и засвечивает шкалу спидолы — ее расчетнопенсионный столбец, или забытую связку ключей… Неспокойный выгорал — в убранстве и в упрямстве старомодней покинутого богами или армией города, и сглаживался угодливее, чем похеренный направлением шлях.