За мной следят дым и песок
Шрифт:
Подняв руку с ферулой, и руку с бивнем мамонта, и руку с обломком реи, полукрылатая уже уверенно рубила наотмашь и накрест — гвалты и гомоны, идущие контрманевром через видимых и сквозь тушевку зноя, то ли наладившись потренироваться на человеках, чтоб позднее метко укокошивать мушек, то ли вспарывала воздух, чтоб впустить в прореху — вспоможения и субсидии, и признавалась:
— Если сроки мои на исходе, приходится говорить в режиме монолога… ни единого перла — втуне! — и уныло швыряла свой пест — в медную чашу скверны, избрав доверительницей — не дурнушку, но королевствующую урну в гофрированном воротнике «мельничный жернов» — кто-то вставил в жерло пластиковый пакет с остатками пира: с рослой бутылью в серебряной пекторали, в пене —
— Уж от этих-то языков, миледи, можно избавиться незначительным мановением пальца! — заверил ее учтивейший в лицах, содвинутых набекрень или к максималистскому. — И от врывающегося к вам каждый час — президента, и от увивающегося за вами почасовика — премьера!
Конфуженная поддержантка Клок вдруг смутилась и выгорала бесчестьем челки-полынь, и надрывного рукава с редюита-платья и прочим несоблюденным параграфом, а доклад ее садился до фургона милосердия, развозящего безадресным и бесстольным привет — тенькающую кашу перловых гаек.
— Прикажете окружить себя — будильником, клацающим монотонными четками, или дребезгом стекол, доходящим до бормашины? Хрипами мебели, полковым ансамблем комаров и мышей и шепотом теней, бредущих с западной стены — на восточную? А внося из улиц истерзанные уши, сбитые с настройки на тонкое — впадением заводского грохота в железнодорожный, быть встреченной чуть не молчаньем гробового свода? — спросила она. — И помните, мановением пальца избавляются — от всего!
Признаться, Ваш Внедрившийся рискнул прогулять вопрос, почему конфузная вдруг выпустилась в народ — в аварийном наряде, в рукаве той летательной конструкции, которой не суждено порхать, справлена ли башня-балахон — как особая модель с клочковатой эмблемой гонений, караул-фасон для переживающих бреши в земных правдах столь деликатно, что ропот сих смутьянов — каботаж вдоль собственной губы. Но усилятся ли, чтоб подвинуть из стиля буль в баррикады — родные комоды, бюро, геридоны, снести в оплот шахматные столы и шандалы — и отбить искажение непорочных пропорций мира? Наконец, пустить огненное колесо — по чертовым кварталам? Хотя, возможно, вкопают собственный позвоночный столб — в указатели, отсылающие зло — подальше… к другим. В общем, не бунт и мятеж, но — волейбол сидя, перегруппировки в построении, а беспорядки — не на площади, но у себя в дому — или в чем они там живут… Ваш Корреспондент не счел достойным занятием — размышлять, оконфузили Клок сегодня утром — и не пожелала перенарядиться в гражданское? Или лет сто тому, но неплотная мысль, пропускающая — пучину дребедени, не способна удержать — все купоны, сведенные в проект «платье»: экспрессивный окрас — дротики его мазков, и бессчетные проймы, карнизы кокеток и подвалы карманов, фонарики, голубой щебень, петушки-флюгеры и эгретки, и помнить, что один пай — с подвохом? Если Клок приписалась к перечню образованных деликатных, то вряд ли перевлачилась — в важные.
Некто скользящий юзом от сошедшихся на эспланаде и на бульварах, и в лугах наслаждений — к столпившимся на лестницах и в окопах, на плоскогорьях и на водах, слоняющийся от композиции к композиции, возможно, в пытливости о траекториях их — и о всех делах, что сооружают под небом, путешествующий — от скорых ног до стреноженных подагрой, от огненной бороды до смолотой в снежный куст, и впадая от стожка до овражка, от шрапнели до шухера — в перекаты речи, опыляя плеяды — неспрошенными взносами из необновляющихся рецептов и связуя не времена, но — энтузиазм, упоение, аврал и, бесспорно, тускнея при взгляде на Клок, грозно рокотал:
— Языки ею подметают, тишина бедной тоже не тетка. Да на вас не угодишь, милочка! — и рассыпал смех свой на мелких жалящих шершней. — А вы привыкайте к этой гиене тишине! Все равно моросите к ней в лапы. Подольщайтесь! Помолчите щека к щеке с ней — хоть изредка! Хоть минуту! И с оставшимися
— Я стараюсь не оставить на день глупости, — сухо отвечала Клок.
Сей попутчик тех и этих представился Вашему Корреспонденту — обросшим не мускулом силы, но умилением и промозглым раздражением пройденных дорог, то отвесным, то колесоватым голокаменным, то щербленным — вперившимися в него пещерами, верно, общий километраж, умятый в мешки и бочки, дарил ему свой битый очерк, откуда старый разносчик-переносчик выбрасывал — неукротимые взоры, надувал в кустарнике бороды — грозный рык и пугал группой зубов, малочисленной, но озаренного металла.
— Заведите себе канарейку, чтоб глушила ритурнели хромых стульев и брюзжание холодильника! А лучше — пятиконечных внучек: кисоньку и болонку… хвост как пятая дверца в авто… и армии щелкунов на обеих! Да никого не кормите! Сразу — и экономия, и сильный звук, правда, однообразный… — предлагал попутчик и разносчик. — Или подавай нам филармонический оркестр? Так первая скрипка от вас уже удрала. А теперь к вам стучится тяжелый металл! Коли предпочитаете чистой, божественной тишине — тарарам сует.
— Что за дурь — помогать слепому? — недоумевала несравненная Прима. — Мой знакомый доходный мужчина тоже вздумал представить свое мастерство — накрошил гуманитарку умственно отсталому интернату. Если люди не знают, что можно лепить жизнедеятельность — не из отходов, зачем оспаривать и сажать на их радости — жирных пиявок? Да отсталые даже не сообразят, что вы им помогаете, а не мешаете, никаких дополнительных голосов в ваш барыш!.. — и спохватывалась: — Или сегодня мы как раз влипли в необъяснимую привязанность — к немым? К золоту тех, кто не болтает? — и, плеснув рукой, говорила: — Ваш трезвонящий в радио слепой тоже не видит ничего лишнего. Свободен от наших соблазнов!
— Мы без оглядки сдали сердце — молчальникам! Подкаблучникам осиновых восклицательных знаков, — выспренне декламировал непрошедший, гнутый по урону Максимилиан. — Мы порицаем языки, что перевесились за численность ртов и своим самовыражением пьют из нас — наше самовыражение. И с позиций, занятых сейчас и здесь, горячо негодуем и взываем: отворите ваши чувства и средства — безмолвствующим, почти как самим себе! Поощрите неоплатным сопереживанием — или ста рублями! Хотя не исключено, что завтра нас стережет перетряска приоритетов. Да и спасение слабых откровенно унижает естественный отбор.
Жантильная старушенция, наверняка в шелковом платке, свившем на ее маковке — не то чалму, не то шуршащий фитиль, а ниже — усеченная до снопа жил или до бунта струн, чтобы любая жила струною ангелу служила — или иным лирникам и кифаредам, рассеянным по одам и песнопениям — и по нотам протеста и искрам нерасположенности, итого: сдувшаяся до грифа и его птичьей глупости, подхватывала полууслышанное и развивала в причитание:
— Вы подумайте, эта чертова суперлавка, как ее… Орлиный двор, Стервятниковы ряды. Слет ястребов?.. Подмяли под себя дом моего учителя! Склевали и дом, и яблони и груши, прильнувшие к учительскому водопою, а пили и славили поящего — едва вчера! Нет, затоптали пепелище — примерочными, прикидочными, весами и кассами, накрутками, курсами долларов! Навалили столько продажных вещей — не осмотришь за сутки. А закрывают — уже в одиннадцать, да еще норовят сесть на клюшку — без четверти. Тоже мне, Эрмитаж! Тоже мне, Лувр!
— Товар — самоорганизующаяся субстанция, — авторитетно отметила конфузная Клок. — Чем дольше вдоль него вояжировать, тем исправней он — океан!
— Лучше догадайтесь, почему здешние яблони и груши не несут нам навстречу — своих птенцов калибром не с маленькую красную книжечку, а с улей меда? Лакомством — с толстопузую первую скрипку? Но скупо и тупо выпрастывают что-то сморщенное и кислое, и вечно обламывающее зубы? — дивилась несравненная Прима. — И на каждом написано: «Самой безобразной».