За мной следят дым и песок
Шрифт:
Не догадались и новые дети муз подстегнуть на свое почти аккордное продвижение — энергию пусть не солнца и приливов, но — луны и ее лунатиков, харизму тьмы и, не нащупав положительных черт белого цвета, запрячь — добротность отталкивающих: всеядность и властолюбие, шантаж, несмываемость, зато втанцевались и вцеловались — в массовые гуляния метелей, взубрились в заиндевевшую обмотку их хороводов, и, чтобы выкосить проход — в этих странных сближениях, хотя бы звуковую дорожку в теноровой активности волков — или в меццо химер, приходилось, уже подвинув поиск на три и пять фаз, откатывать на четыре — в прообраз леденящих отелей, в айс-предтечу вокзал, и окружать уникальный инструмент познания, свое тело — терапией замкнутых стен, чье оживляющее, заживляющее тепло, выпав в антитезу, особенно искрило и прожигало, заодно принять старку-микст — тающую, но крепкую изморозь
И вообще на холодке отчуждения, на границе двух сред — моторики и аморфности — поступательность правды слабее, ибо значения ее мерцают. На Сен-Готарде меж безусадочным кочевьем — и оседлостью, полеглостью, разложением… На губе: раскатав справа — то, слева — это.
Коротко говоря, путешествие удлинялось и раскошеливалось на новые уровни, не позволяя высмотреть с достоверностью, ответит ли устье его — вселившемуся в Причастного № 1001 союзу прекрасных душ и подъятых чаш, и ликованиям и волшебным рассказам, благородно снимающим диагноз — здешнему обществу, чуть не отчеканенный подопечными Полигимнии и Евтерпы, едва не смороженное, невзирая на принцессу-грезу — стройку и высотность перспектив, что в партере — злоупотребляют, лимонят сценографию наших вчера и завтра: кто-то высадил улицу из цветущей долины — в первопуток… Или клотик одиссеи более отклоняется — к созревшему в Спутнике незатейливому: дежурной развязке, крещению темы — в следующую. Впрочем, тоже сказался обходительным — и ничем не выдал охоты ни к дежурству, ни к выносу креста. И трудно было сосчитать, сколько еще складок, наплывов и перегибов тропы, ее битых выемок и забитых стрелок предстоит утюжить почетным гостям города, прежде чем узрят, что им мило, а не казус, которым порой к нам выходят — не те, с кем мы возбудили встречу, а неожиданный контингент… Сколько утиснется в распечатанные гостями объятия — просторов и поприщ, сроков и мер, прежде чем погаснут и эти, и упразднятся, уступив — Интересному Лицу?
Вдруг в очередной из переслоенных дымом вылазок, точнее, в одном из малых исследовательских походов, вводящихся за постижением загадок природы и воспитанием воли — в непрерывный процесс, пытливые усмотрели — выложенную на дальнем снегу вероятность чуда: штуки золота, вероятный клад! И, опираясь на оставшиеся ресурсы гуманитарного: канон «Нахождение сокровищ», модель поведения человека года — или человека-легенды, а отчасти и обретя вдохновение, демонстрировали мощный старт и шпарили — по нордическому пределу, и чесали и неслись по млечному коридору — в летучем формировании препятствий… Но, поддержанные метелью, увы! — обнеслись: сбились на другой наполнитель вероятного клада и, прибыв на точку, были преданы — беспощадному разочарованию и приписке покрывших ледяной сугроб чушек золота — к расточительным отблескам вечерних огней.
О, право, может ли озаряющий не озарить клиентов — азбукой: или не свет — самое признанное чистопородное сокровище, пусть и менее вероятное — против форменного клада в других условиях?! Иллюминация, вызвавшаяся обнародовать мир — в исповедальной протяженности до тридцати колен, до закатившейся крошки, и все пути мира — добродетельные и нечестивые, и едва замысленные, и афишировать — стоящих за ширмой? Включая и Интересное Лицо.
К сожалению, проекция оказалась — провалившимся в наст отражением прошлых огней, давно отгоревших. Так кое-кто сияет нам — просроченными звездами, мечет на наше зеро — истуканы злата, плоскостное угощение — парочкам туфель, велюровых у Причастного № 1001 — или лаковых у Спутника, впрочем, тоже оголодавших — в оковах снежных калош.
На том и город, прискучив отождествлениями, уподоблениями, сравнениями, поверками и не найдя — новых улиц, ни горожан, ни их крепостей, прекратился… как то неподражаемое сражение, проворонившее сражающихся… и, сверяясь со скукой, споткнулась и ночь… смазав эффектную концовку — разрывание тьмы сверху донизу, но въехав на брюхе — в автоматическое скручивание завода, столь же слепое. И когда черная даль содрогнулась и вывалила на перрон — зеленый разлив поезда, а следующий посулила — через неделю, в темноте путешественники приняли залетный храпящий — за состав своего возвращения, за дембель и, подхватив мантильи…
Правомерна версия: упустившие три витка кашне упустят — и три лишних шага, так что попросту не дошли — ни до академического названия, ни до действительного города. Или только тем и занимались, что наблюдали улицу — в доле, в желобах, канавках, подтеках времени, в эпизоде — и на перекидных мостках маршрута, итого: неестественно разорванной — и, естественно, не могли приметить светлейшее Лицо.
Или хватит с них, что ризы нижнего города сделались ослепительными — и просияли, как гора Фавор.
Но, скорее всего, Причастный № 1001, в очках «Свирели бездны», выбрал себе неудачного соумышленника. Спутника, кто завел себе — раздутый гарем дорог и, не помня устали, растлевал — нетоптаные и не смел остановиться, этот жадный, как художества юга… Или, кажется, кто-то шепнул пособнику: жди моего возвращения, — и сподобился — вечно ждать, по крайней мере особенно не искал встречи с кем-то другим.
В: Листы отчета, съеденные безотчетностью
Причастный № 1001, в очках «Гадание на кофейных осадках», сумма прожитых зим гадательна, предложил при первой возможности вновь представиться тем, кто ему внимали, или канителились в позе слушателей, во всяком случае, не производили впечатления — живущих в тибете безмолвия и заслужили узнать образную парадигму и природу некоторых аспектов, обертонов и встреченных на повороте сюжета орнаментов, и их источников.
Насколько хватало очей предшествующего дня, притом почти четырьмя визирами завладел Причастный, и в той, и в этой стороне, и наверняка по внешнему их периметру — шло безмерное падение снега, вероятно, спускались цикламены и бальзамины и взрывались на тысячи взрывных, или опадали бинты с излеченных и пелены с воскресших, превращаясь — в ходячие стогны, и Причастный № 1001 с большим трудом поверил бы в сей беспримесный тарарам, во вторжение и в преображение, не продень он собственные персты — меж ровницами, пищиками и волокитами ультрамарина, не вложись в эти серебро и в сапфиры, в эту берлинскую лазурь… потому он уже не удивился, обнаружив, что снег продолжался — и в центральном районе ночи: в сновидениях, и если не ощипывали на кухнях всех зим рождественских гуськов, не ведающих ни уместной корпуленции, ни достоинства закругления, и не потрошили типографию, рассыпая набор еретических книг, то можно было сопоставить длиннейшее переходное с тошнотворностью трапез, принимаемых годы и годы — из одноцветной посуды. Причастному № 1001 пришлось в раздражении пробудиться, отыскать самые могущественные очки — «Раздавленные гроздья мрака», а заодно прихватить не то бинокль, не то телескоп или калейдоскоп и отлучиться к окну, чтоб разнюхать — не упало ли наконец падение.
Под квадратом, из коего почти свесился Причастный № 1001, в воспаленной полости света столпились транспорты, колесницы, аэросани, дровни, снегоходы, луноходы и прочий полоз. Накатившие из старинных, окраинных, затерявшихся дорог превратились — в неуправляемые, в обломки сада, в куски смерзшихся крылец или колоколен, на которые уже набросили зимники, новые дороги, возможно, столь же нестойкие, как нижний ярус. Но скатившиеся с ближних путей — едва вдохнули седину, пудру, присыпку, кокаин — и, припозднившись, отколесив по последкам жесткого мелькания, хмыкнул Причастный № 1001, успешно сорвали непрерывность… Взглянув под вставший над затором софит, под алюминиевую плошку с огрызком огня, под утку, опрокинутую перелетом или каолиновую, Причастный № 1001 воспрянул: кажется, ничто не кружилось явно и напоказ, скорее — висели влияния цинка и сажи.
Тут, сообщил Причастный № 1001, он неожиданно вспомнил весьма нереальный кров, дом-шалаш, показанный ему мгновенье назад, за закрытым веком.
Времянка, рухнувшая было — на плиты забытья, опять расправляла свое сложение — прочностью на один кошмар, на строительные неприличия: надолбы и жерди, отжатые из каких-то оград, поротые раскладные ложа и скелеты велосипедов — плюс древки метел и лыж. Впрочем, кое-какие зияния все же подкрепились — но не вспышками ангелов, а клавишами отпавших клавиров и вертикалью плача — записочками от посетивших приют накануне, от бывших: свернутой в росу непереводящейся просьбой — к святейшим щелям, из которых непременно что-нибудь вылезает, а может — к более бескорыстной и расточительной бумаге, приносящей запрошенное — на собственной атласной коже, на шершавой шкуре, или — к тьме, что потушит все лишнее.