За морем Хвалынским
Шрифт:
…Понемногу раскрывалась душа Алексы в разговорах с Самини. И он думал с радостью о том, что судьба все же милостива к нему — дала встретится с такими людьми, и они не жалеют для него времени и сил. Отплатит ли он когда-нибудь за это?
Однажды он показал Самини, как может увеличивать огонь. Показывал и боялся, — ежели сам не может объяснить, как удается такое, то что же скажет его друг? А вдруг встанет, позовет стражу?!
Самини долго сидел, раздумывая.
— У тебя есть Это, — сказал он и показал на грудь. — У тебя есть сила Духа, недоступная мне. Нет, это не волшебство, Аль-Иса. Когда-нибудь люди узнают, что
— Что ты говоришь! — Алекса ужаснулся. — Только сумасшедший может не признавать смерти!
— Скажи я об этом кому-нибудь еще — меня разопнут на воротах, как Азакира или как совсем недавно — Харакани. Но я говорю только тебе, друг мой Аль-Иса…
После того разговора Алексе стало легче. Да, он правда думал, что дар, которым владеет, — от некоего злого волшебника, который возьмет вдруг да истребует от него нечто страшное, даже, может, душу. А ежели так, незачем бояться. Самини лишь бы что не скажет. Алексе далеко до него…
А однажды Самини принес еще один толстый сверток. И, раскрывая его, таинственно подмигивал Алексе и счастливо улыбался.
— Прочитай и перепиши, если можешь, — сказал он. — Мне дали на очень короткое время. Но ведь — дали…
Это была рукопись «Канона» Ибн-Сины. Алекса глазам своим не поверил, когда прочитал название.
— Несмотря на запрет главного лекаря, книга у нас! — снова подмигнул Самини. — Вот так, друг мой, Аль-Иса.
— Как же удалось достать ее?
Самини не отвечал. Лицо его вдруг стало измученным, будто сразу постаревшим на десятки лет.
— Лучше не спрашивай, — сказал он хмуро. А потом, помолчав, добавил торопливо: — Проклятая жизнь!
И больше ничего не сказал до самого конца вечера.
А дни шли своей чередой: едва начинало светать, Алекса вставал, умывался из черного узкогорлого сосуда, который держала перед ним Замира, завтракал и шел в библиотеку. Иногда лили дожди, было темно и туманно, тогда он зажигал один из бумажных фонариков, оставленных Юваном, и пестрый, яркий свет падал на страницы, над которыми он замирал на три таких коротких и несказанно счастливых часа, а потом шел в сад, занимался растениями, которые выводил на своем участке, слушал приказы нового старшего садовника и управлял своим помощником — хитрым смуглым Расулом. Самини однажды привел в дом молоденькую наложницу — Айдин, и она хозяйничала в доме.
Летом перед дворцом часто бывали публичные диспуты. Мудрецы в высоких белых чалмах, с иссушенными наукой и бессонницей лицами спорили о том, что есть Аллах, говорили о единстве мира единого и мира множественного. Диспуты были многочасовыми, народ не выдерживал, расходился, если ораторы говорили долго и не совсем понятно. Многое сначала не понимал и Алекса, трудными были для него рассуждения — как достичь единства бога и человека, неба и земли, единого и мира множественности, мысли и чувства? Достоин ли человек стоять рядом со Вселенной, равен ли он ей? Что постигает разум? А что — Вера? Любовь?
Алекса смотрел на Айдин, которая копалась около очага, а ночью бесшумно скользила к нему в постель, как покорная рабыня, и чувствовал вину перед ней, ибо сердце его было
— Вы не любите меня, потому не хотите, чтобы я рожала вам детей…
Он сначала удивился, хотел возразить, а потом понял, что это так и есть, что он не хочет ничего, что связывало бы его с этой женщиной. Когда-то он любил, и сердце жило вопреки разуму, но разум взял свое, руководил чувствами и испепелял любой росток, который мог еще взрасти в его душе.
— Тогда уходи от меня, я дам тебе свободу, — сурово сказал он Айдин, но та упала в ноги и, обняв их, плакала так, что он наконец положил руку на ее голову. Однако почувствовал жесткость волос и тонкие косточки черепа и одно смог промолвить глухо: — Оставайся, только не лезь в душу…
И она молчала, только иногда обнимала его, как бесчувственная, и он всерьез думал о том, что пиала с чаем, который она подает ему каждое утро, оттеснив Замиру и сделав ее покорной, может стать для него последней…
Однажды, когда диспут закончился, главный кади Бухары объявил, что за ересь и сопротивление законной власти присужден к смертной казни богослов Рашид из подлого племени саманидов, которые все еще считают себя владыками Бухары.
Глашатай еще раз повторил это громким голосом и прочитал указ. И тут же на минарете, который возвышался над площадью напротив нового дворца, который еще только начал строиться, показались маленькие фигурки людей, держащих за руки человека в белой повязке на лице. Он изгибался и отчаянно отбивался от стражников.
Народ на площади остолбенел: хоть смертные казни были частыми, саманидов не трогали — еще свежа была память об эмире Исмаиле, при котором Бухара стала богатой и известной. Тюрки-сельджукиды, которые совсем недавно пришли к власти, считались с былой славой предшественников, особенно не трогали здесь и богословов, а Рашид был одним из самых знатных и известных.
— Проклятые югуры! — прошептал кто-то рядом. — Невежды, которым хотелось бы сделать такими же и нас, иранцев!
Поймав взгляд Алексы, человек в ужасе закрыл рот, тихо скользнул в толпу.
Алекса хотел уйти, однако было поздно — народ прибывал, из окрестных улиц, услышав весть, бежали ремесленники и торговцы. Толпа уже волновалась, шумела. Прочитав указ, глашатай поднял голову, и в тот же момент судья махнул белым платком.
Какое-то жуткое мгновение казалось, что человек повис в воздухе — халат его широко раскрылся, руки были растопырены… Люди бросились во все стороны — и почти в тот же момент послышался глухой удар и крик, который сразу же захлебнулся, заглох…
Богослов Рашид упал около самых ног Алексы. Череп его треснул и развалился на куски, густая красная кровь быстро поплыла, и бело-розовое месиво, брызнувшее на ноги и халат Алексы, показалось раскаленной лавой, которая прожигает насквозь, до самых костей… Закружилась голова. Расталкивая народ руками, он выбрался из толпы, быстро пошел домой.