За морем Хвалынским
Шрифт:
Постепенно Алекса узнал, что Юван был студентом, но за то, что соблазнил жену уездного начальника, был бит и продан в рабство, хоть мог бы быть казнен. Такую милость Ювану явили потому, что подсудимый открыл судье секрет голубой розы, которую вывел его отец, он был отличным знатоком цветов.
— Я не любил цветы сначала, но потом начал думать о них, как о женщинах, и полюбил, — признался он Алексе. — И постепенно начал заниматься цветами. О, с ними легче, чем с людьми, с ними отходишь душой…
Особенно любил Юван пышные, белые цветы, которые называл хризантемами. О них он рассказывал целые предания, и все лучшее, что он говорил о далекой родине, было
Однажды Юван и Алекса сидели очень поздно. Наложница китайца, толстая, низенькая Замира, подавала им уже четвертый чайник вина, сердито стуча дверью, а китаец все не ложился.
— Сегодня у нас — «двойная девятка», — сказал он и объяснил: — Это девятый день девятого молодого месяца и праздник хризантемы. В такой день все, кто могут, выезжают в горы, любуются цветами и месяцем. И читают стихи. Единственное, что напоминает мне здесь родину, это любовь к стихам. У нас их посылают любимой, с которой провел ночь и расстался под утро: возьмут и нацепят на веточку цветущей вишни вместо приветствия. — И он прочитал, переведя потом как мог, знаменитые на своей родине строки:
Рву хризантему там, в ограде, к восходу, В темноте ясно вижу Южные горы. И я… вижу… Южные горы…Он упал головой на скрещенные руки, замолчал, мотая косой, заплетенной на затылке. Вошла Замира, закрывшись рукавом, махнула Алексе, показывая, чтобы шел спать. Не раз это бывало уже с ее господином, и она, преодолевая отвращение, приглядывала за этим чужим и непонятным ей человеком, хозяйничала в доме, из которого могли выгнать в любую минуту.
— Может, и правда человек — только гость на земле, гость временный, который сам не знает, для чего он тут? — спросил Алекса у китайца. — Кому нужно, чтобы вы страдали без своей родины, без дома с бумажными стенами и толстыми божками, перед которыми курят травы предки?
— Мне тяжело! — сказал Юван. — Но, видимо, такова воля Неба.
— А может, и не нужно страдать? Может, родина для человека — весь мир, где хорошо, там ему и родина?
— Нет, нет! — возразил китаец. И повторил: — Нет!
Главный смотритель книгохранилища стал мягче к Алексе: каждый день тот приносил ему то гранаты из сада, то яблоки, то удивительные цветы. А может, больше всего его поразило, как брался парень за книги — бережно, как за самое драгоценное и дорогое. Все чаще старик шел досыпать в маленькую пристройку при хранилище, потому что приходил помощник садовника обычно почти на рассвете, чтобы успеть к приходу придворных мудрецов. Те Алексу не любили — шипели вслед враждебно, не раз слышал он «гяур», «неверный». Может быть, эмир забыл о нем, потому что хватало при дворе интриг и борьбы за власть, а если бы вспомнил, мог отменить свое разрешение. Да Алекса не знал, что был при дворе человек, который всегда готов был защитить его, потому что по вкусу ему пришлась дерзость и жажда к знаниям саклаба — славянина. А еще думал придворный шут Самини, что Всевышний испытывает своих любимцев, тех, кому дает больше всех.
Но Алекса не догадывался о защитнике и старался быть незаметным, забытым всеми, будто бы и не существовало для него сильных мира сего.
И в то утро он тихо поздоровался со смотрителем хранилища, поднес ему, как обычно, подарок — отвар травы от кашля, и пошел себе к далеким полкам, чтобы еще раз просмотреть — нет ли там «Канона».
Разворачивая
Он лихорадочно читал:
«Находишься ли среди братьев моих ты, который хочет сейчас связаться со мною, чтобы узнать мои сокровенные мысли? А может, ты способен сделать мне облегчение, взяв на себя какую-то ее часть?.. Преданная душа не способна вытащить своего друга, если не удерживает в себе какой-то благородный пласт или товарищество, абсолютно безвредное для его друга. Как тебе помочь иметь преданного друга, ежели ты рассматриваешь его как некое пристанище, куда можно прибежать при несчастье, и отказываешься исполнять свой собственный долг в отношении к нему, если он тебе не нужен?»
Он сел, скрестив ноги, прямо около полки, будто боялся потерять время, и читал дальше:
«Самый богатый человек тот, кто осмеливается увидеть завтра, и самый низкий тот, кто будет обманут сегодня своим временем».
А потом он читал трактат о птицах.
«Летят свободные птицы, и одна из пленных птиц, сидящая в клетке, заклинает всем, что есть святого, сжалиться над ней, освободить ее из пут… Птицы освободили ей шею и крылья. Однако ноги остались связанными, ибо и у свободных птиц на ногах — путы, и они ищут того, кто бы освободил их окончательно.
И летят, летят птицы — через семь долин, семь вершин. Устают их крылья все больше и больше, и хочется отдохнуть, остаться в одной из райских долин… Но нет, не там истина, она — у Великого Царя, который живет на восьмой вершине.
Несказанная красота и покой на той вершине, но и сам Великий Царь не дает освобождения.
— Только тот, кто надел кандалы, освободит.
— Кто?
— Догадайтесь.
— Ангел смерти, да?
Молчит Царь…»
О чем это? О каком путешествии, о каких семи вершинах? А путы — о чем это?
А ночью пришла догадка — наверное, это про тело говорил Ибн-Сина. Душа постигает истину, но извечно связана она с телом, со слабостью, с искушениями…
С того времени он жил будто двойной жизнью: ухаживал за деревьями и цветами, встречался с Юваном, но ждал утра, чтобы снова читать и рассуждать над маленькими трактатами гениального ученого, которые так неожиданно попали к нему.
А время шло. Однажды Юван заболел. Сколько ни слушал его Алекса, сколько ни напрягал память, не мог решить, что за болезнь у человека, — глаза обведены синим, пульса почти нет, и сердце бьется неохотно, будто вот-вот остановится. Лекарь из дворца, который лечил мелких слуг, тоже пожимал плечами.
— Умрет он, видимо, — сказал наконец, и Алекса пошел делать свои бесконечные дела, а грусть не покидала его, и на сердце было так тяжело, что он и не заметил, как к нему подошел человек.
Он уже не раз подходил к Алексе, шутил с ним, расспрашивал про былое. Алекса охотно отвечал ему — запомнил сочувствующие глаза придворного каллиграфа Самини, который, однако, мало занимался каллиграфией, а больше развлекал эмира и его придворных. У Самини был редкий дар импровизации и находчивости, о котором в Бухаре даже складывались легенды. Одну из них Алекса вспомнил, глядя на тонкое, одухотворенное лицо Самини, который умел быть беспощадным и злобным, как оса.