За оградой Рублевки
Шрифт:
Через много лет его отпевали на старом псковском кладбище. Сквозь синий кадильный дым я смотрел на его строгое неживое лицо, на бумажный венчик с поминальным напутствием, что обрамлял его холодный лоб. И было в нем странное сходство с церковной главой, по которой неведомый псковский мастер пропустил бегущую строчку орнамента.
Скобельцын был из древнего дворянского рода. Генеалогическое древо, начертанное его острым витиеватым пером, выводило род Скобельцыных из постельничих или сокольничих Алексея Михайловича. Он был племянником известного физика Скобельцына, открывателя «элементарных частиц», обласканного Сталиным. Борин аристократизм, как у многих родовитых русских людей, проявлялся в глубоко почтительном, любовно-сердечном отношении к народу, с которым вместе своевал страшную войну, где не раз закрывал глаза молодым крестьянским парням и усталым деревенским мужикам. Народ был для него такой же основополагающей, божественной категорией,
Рыбаки, вернувшиеся из озера со снетковой путины, черные от солнца, выволакивают на берег влажные огромные сети, развешивают по заборам, кольям, кустам, и тогда весь остров Залит становился похожим на рыбину, попавшую в прозрачную сеть, вместе с избами, кручами, острием колокольни. Рыбачки, счастливые, дождавшиеся мужей, топят бани, достают белое мужичье белье, ставят на стол бутылку водки.
Кузнецы, бородатые, блестящие, потные. В фартуках, с перевязями на лбах. Один клещами держит на наковальне сияющую, прозрачно-белую подкову. Другой бьет ее точным коротким ударом. Даже на снимке слышен звенящий звук, видны пернатые искры. В полукружье каменной кузни, на свету, виден привязанный жеребец, тревожно навостривший уши, и бескрайняя, как на картинах итальянцев, даль с озерами, реками, темнеющими на воде челноками.
Косари в вольных навыпуск рубахах, по пояс в цветущих бурьянах. Художник уловил моментальную силу взмаха, напряженье выставленного крутого плеча, шелест падающих стеблей, мокрый блеск косы, влажную сочную кипу, в которую погрузилось железо. И крестьянское лицо, одновременно удалое и усталое, яростное и смиренное, как у пехотинца, у ратника, в извечных трудах и сраженьях.
Пожалуй, таких лиц теперь не сыскать – кажутся мельче, суетней и нервозней. Или это мастер осветил их своим благоговением и обожанием. Нарисовал их просветленной оптикой. Донес до наших дней исчезнувшее, одухотворенное время.
Мы останавливались в Малах у кузнеца Василия Егоровича. Целый день гремел железом, краснел лицом над горном, раздувал сиплые, дующие пламенем мехи. Жена его Екатерина Алексеевна – на колхозных полях, на сенокосах, на комариных болотах, где резали на зиму торф, выкладывали его сырыми ковригами. Мы с Борей обмеряли развалины Мальской церкви – шелушащийся каменный свод, поросший сладкой, растущей на камнях земляникой. К вечеру кузнец усаживался в саду под яблонями и мастерил большой жестяной крест, заказанный ему в соседнем селе, где случились недавние похороны. Крест собирался из витых полосок, завитков, жестяных цветков, сваривался, спаивался, свинчивался. Был похож на узорный прозрачный куст, увитый вьюнками, горошком, повиликой, с бутонами и побегами. Такими крестами, изделиями кузнеца, были уставлены окрестные погосты, напоминавшие кустистые заросли. Василий Егорович, простукивая молоточком, рассказывал нам о своем житье-бытье, расспрашивал о разных разностях. И почему-то каждый раз сводил разговор к Индии. Он мало где побывал, разве что во Пскове да в Тарту, и никогда в Москве. Но мечтал побывать в Индии, как мечтали наши предки посетить сказочное Беловодье. Должно быть, в этом мальском кузнеце жил Афанасий Никитин, или Марко Поло, или Васко де Гама. Поневоле привязанный к крохотному кусочку псковской земли, свою мечту, свое сказочное упование он воплощал в чудесном изделии, в железном кресте, одухотворяя его, превращая из железа в растение. Мы отдыхали от дневных трудов, говорили об Индии, сквозь прозрачный крест синело мальское озеро, за черной рыбацкой долбленкой тянулся стеклянный след, и яблоки над каменным колодцем были золотые, как в райском саду.
Спустя тридцать лет я побывал в Малах. Нашел на церковном кладбище могилы кузнеца и его доброй жены. Помянул горькой чаркой. Поставил свечу. И крест над могилой был, как серебряный куст, в повители вьюнков и горошков, и озеро с темной лодочкой голубело сквозь витые узоры.
Не один Скобельцын был певцом и ревнителем псковской земли. Но и его друг – реставратор Всеволод Петрович Смирнов, воссоздатель кремля и Печер, отковавший медный прапор, что гремит на ветру под стенами Давмонтова города, отчеканивший образ Великомученика Корнилия, что вмурован в стену Печер, – мудрец, весельчак, труженик, своей могучей статью похожий на Покровскую башню, его любимое детище на берегу Великой. И конечно же, Гейченко – кудесник, ревнитель, поднявший из праха Михайловское и Тригорское, однорукий инвалид Великой Войны, озаренный Пушкиным, как Ангел Хранитель с одним крылом, выросшим на месте оторванной руки, витавший над Соротью и городищем Воронич. И Творогов – собиратель рукописей, хранитель усадебных библиотек, знаток старины, склонявший свои пыльно-серебряные
Псков тех лет был центром притяжения для всей культурной России. Всяк побывавший здесь встречался с чудом. Словно огромный голубой мотылек легко касался его крылом, и он, преображенный, уносил легчайшую пыльцу, делавшую его человеком «не от мира сего». И я, постаревший, на своем утомленном лице, несу драгоценные пылинки, оставленные псковским голубым мотыльком.
Это была удивительная пора в истории Родины, когда страна, исцелившись от огромных хворей и бед, отдохнув от надрывных трудов, вдруг расширилась в высоту и глубину. Устремилась в пространственный Космос, строя космодромы, ракеты, космические корабли, научая первых своих космонавтов. И одновременно, сделав глубокий вздох, устремилась в Космос духовный, в свою историю, веру и красоту. Два эти Космоса готовились встретиться – ракеты, похожие на белые колокольни, и соборы, стремящие в лазурь свои кресты и маковки, – сулили стране небывалое будущее. Гагарин, Леонов, Титов были космонавтами материальной Вселенной. Скобельцын, Смирнов, Гейченко были космонавтами духовной России. Выразителями высшего смысла русской истории.
Люди эпохи Возрождения – это не святоши, не схимники, не унылые книжники, а страстные деятели, дуэлянты, творцы. Кисть сменяла кинжал, философский трактат приходил на смену политическому воззванию, любовные истории перемежались с путешествиями, опыты в лабораториях не мешали мистическим религиозным прозрениям. «Псковское возрождение» не было исключением. Среди лазурных озер, крепостных стен, богооткровенных икон мои друзья яростно и неутомимо работали, любили прекрасных женщин, состязались, ревновали, схватывались в жестоких спорах, ссорились насмерть. Снова мирились, устраивали пиры на деревянных столах при горящих чадных светильниках, напивались допьяна, издевались над партийными самодурами, не щадили монастырских лицемеров, и все их бытие было нескончаемым творчеством, неусыпным трудом, после которого оставались возрожденные храмы, чудесные картины, кованые светильники, фотовыставки, напоминавшие развешанные по стенам скрижали, где языком фотографии были начертаны заветы и заповеди псковской земли.
– Не спи, не спи, художник, не предавайся сну, у времени заложник, у вечности в долгу! – будил меня по утрам Боря, подымая из зеленого душистого сена на каком-нибудь деревенском сеновале, и начинался наш огромный, светоносный, похожий на подсолнух день, когда мы вновь пускались в странствия, пили из ручьев студеную воду, пробирались по болотам, пугая журавлей, к развалинам Крыпетского монастыря, по пути читая стихи, споря до крика, приходя к согласию над розовой полевой геранькой, у каменного придорожного креста, под темным небом с белыми лучистыми звездами.
Два друга и единомышленника, Скобельцын и Смирнов, два художника, соседи по дому, сослуживцы по реставрационным мастерским, почетные граждане города Пскова, окруженные поклонниками и поклонницами, принимавшие в оба своих дома паломников из обеих столиц, пример для творческого подражания, образец бескорыстного служения и братского единения, – оба они вдруг поссорились вдрызг, так что не переносили друг друга на дух, не разговаривали, перебегали при встрече на другую сторону улицы, приходили в ярость, когда остальные друзья хотели их примирить, за глаза осыпали друг друга беспощадными, без выбора слов, упреками.
Природа этой ссоры была неясна, поводы ее были пустячны. Быть может, она гнездилась в стремлении каждого быть единственным выразителем «псковской идеи», в единственном числе представлять ее перед миром. Двум художникам и творцам было тесно в одном городе, в одном историческом времени, и они, повторяя горький опыт предшественников, впали в желчное, изъедающее неприятие друг друга.
Мы, их друзья, горевали. Поклонники, создавшие миф о «псковской гармонии», о «райском бытие», о мудрецах и философах «псковского братства», кручинились, сетовали. Кончилась гармония, кончился Ренессанс. Наступили сумерки. Все затмили близкие неизбежные беды, надвинувшиеся на страну. Оба старились, болели, тускнели лицами, погружались вместе со всей остальной страной во мглу.