За великое дело любви
Шрифт:
— Говорил я с его высокопреподобием насчет твоей просьбы — не позволяет. Теперь до весны без него не решится это. Ты уж…
— Несусветная ерунда, чушь! — кричит без стеснения Яша. — Аж до самой весны ждать кусочка бумаги на письмо!
— Зачем такие слова говоришь: ерунда, чушь?
Слова такие произносятся токмо разве для досады слуха. — И Паисий со вздохом добавляет: — Не войдешь ты никак в свое положение. Ты от всего отрешен приговором Синода святейшего и волею самого государя!..
— Неправда! — вырывается вопль у Яши. — Я на поселение сюда приговорен,
— И не знаешь ты, что с узниками у нас тут бывает, — тем же тоном продолжает Паисий и будто сокрушается за Яшу, а тот твердит свое:
— Неправда ваша! Неправда! До весны дождусь, а там уж с настоятелем вашим окончательно поговорю!..
Паисий не раз говорил Яше во время бесед: сила духа в том, чтобы преодолевать свою природу. Иеромонах и сейчас повторяет эти слова, но вдруг спрашивает:
— А что бы ты делал в миру, если бы получил свободу?
Яша колеблется только одну минуту, сжимает кулаки, будто это придает ему силы, и говорит честно:
— Буду с погибающими вместе стоять… в одном строю… Как это предки наши делали… Против зла и всякого тиранства!.. Много зла и кривды в мире… За великое дело любви! — выпаливает Яша, но невольно для себя так громко, что Паисий торопливо затыкает ему рот и, успокоив его, спрашивает тихо:
— А как Некрасова хоронили, не скажешь ли? Ведь это его слова, знаю…
Иеромонах ждет ответа. Некрасова, видно, читал. Но Яша занят мелькнувшей сейчас мыслью: из прошлого, из того, о чем он читал в книге о Соловецком монастыре и из других книг, которые читал Яша, из событий минувшей истории России тянется прямая нить к тому, что было у Казанского собора, к хождению в народ, ко всем страданиям смелых людей в борьбе с «кнутами рабства», как написала ему неизвестная доброжелательница в единственном письме, которое он получил за последний год.
— Не было ж меня там, когда Некрасова хоронили, — наконец отвечает Яша иеромонаху, опомнившись. — Знаю только, что упокоен Некрасов на Новодевичьем кладбище в Питере…
Привычка к раздумьям в одиночестве часто уводит Яшу в ходе разговора с Паисием далеко: сейчас у Яши перед глазами стоит Юлия, и кажется ему — она одобряет его слова, его поведение, его мысли.
— А про злодейское покушение на жизнь нашего батюшку-царя ты знаешь? — спрашивает Паисий. Наступает его очередь отквитаться перед Яшей, и он снижает свой зычный бас до хриплого шепота: — В царя-то нашего злодей один стрелял… из ваших… этих самых… которые в народ ходили… и против языческого обожания власти… Уже повешен. Соловьев его фамилия была…
Яша об этом, конечно, не слыхал и, боясь подвоха, молчит.
— У нас тут благодарственное молебствие было по случаю избавления государя императора от страшной напасти, — сообщает далее Паисий. — И еще новость могу открыть, только по большому секрету. Сюда к нам недавно привезли из Архангельска одного из твоих…
Кого? Ответа Яша не получает. Паисию пора в церковь; звонят колокола, и мерное гудение их словно отрезвляет иеромонаха. Он захлопывает свою рыжую Библию и встает.
— А кого же привезли сюда, не скажете? — пытается узнать Яша.
— Нет, и не заикайся больше об этом! — настрого предупреждает Яшу иеромонах. — Говорено же было тебе, у нас все в секрете. Одно могу сказать: привезен арестант молодой и за такую же великоважную вину, как твоя. И забудь про то, что я сейчас сказал, ежели не хочешь причинить мучений сердца ни себе, ни мне. Ну, пойду грехи замаливать, грехи твои, свои и мира сего…
Яша не знает слова «ханжа», иначе подумал бы, что в Паисии есть что-то ханжеское, лицемерное, внешне прикрытое показной добродетельностью и набожностью. Черту эту Яша наблюдал еще у Гермогена, но тот был убежденный ханжа и простодушно верил в то, что говорил и делал. Этот в маске, в панцире лукавой изворотливости.
Когда Паисий выходит, Яша просит у него еще книг. И чтоб непременно о прошлом, о том, что не умирает, над чем время не властно и что помогает укрепляться в каждом истинной науке жить достойно.
По двору и стенам монастыря Паисий поводил Яшу; договорился с караульным унтер-офицером и под свою ответственность взял Яшу из камеры на целых полдня. Было это утром, но день стоял мрачный, с лютым ветром, о солнце тут все давно забыли, с осени.
Сначала обошли верхним крытым коридором кое-какие места монастырской стены — от башни до башни. Яша выглянул из одной бойницы и снова живо представил себе, как стреляли отсюда пушкари. С башни видно было — остров весь завален снегом, и только вблизи монастыря и на дворе внутри его чувствуется какое-то движение, да и еще там, где пристань, стук слышен и видны белые на морозе дымки.
Ремонт идет… Яша сказал себе:
— Ладно… Приметим это место. Дождаться бы весны…
Потом Паисий повел Яшу вниз и показал самые страшные места острога — те, что помещались под землей и куда сажали по особому повелению царя или Синода еще в давние времена.
И Паисий не только показал все Яше, но и рассказал даже про то, о чем не полагалось рассказывать. И у Яши пошел мороз по коже, когда он узнал, что творилось здесь в остроге при монастыре.
Издавна возник этот арестантский острог, еще в середине XVI века, почти вместе с основанием монастыря. По строгости обращения с узниками он долго не имел себе равных в России. Местом заточения служили каменные ниши-мешки в самой крепостной стене, внутри башен и в подземных ямах; иных держали в кандалах и колодках.
И никто из родных и близких никогда ничего не мог узнать о судьбе узников; соловецкий острог был долгое время секретной тюрьмой. Узников предписывалось держать «в крепком смотрении», и никакая связь с внешним миром не разрешалась. Ни письма получить, ни весточку дать о себе узник не мог. И были несчастные, которые томились тут по двадцать, тридцать лет и даже больше.
— Мужайся, сын мой, — говорил Паисий; он видел, как страшно Яше. — На все господня воля. Есть общий грех мира сего и отсюда все проистекающее.