За великое дело любви
Шрифт:
Неужели стихи? Или историю монастыря пишет?
Из тетради, когда Яша поднимал ее, выпали какие-то листочки и конверт. Яша попыхтел, добираясь до них, зато Гермогену не придется последние силы тратить. Куда ему! Старику трудно нагнуться, а Яше это нипочем.
Листочки исписаны мелким, но округлым почерком, на одном из них бросается в глаза подпись: «Ваша Аглая»… Странно, с какой же это женщиной может вести переписку монах? Яша заглядывает в адрес на конверте. И прочитывает, столбенея: «Якову Потапову, постояльцу Спасо-Каменской обители, в собственные руки». Штамп на конверте «Санкт-Петербург». У Яши холодеют руки, кровь рывком отхлынивает от сердца.
Да, это не отданное ему письмо! Не дошедшая до него весточка! Второй адрес
В первую минуту Яша испытал не гнев, не возмущение, страшное горе заглушило в нем все другие чувства. Как могут люди так двоедушно поступать: призывают к смиренномудрию и кротости, а сами-то что делают! Несчастные! Даже, наверно, и не сознают, как сами себя уничижают, да еще самым худшим образом! Обитель считается святой. Где же эта святость?
Судорожным рывком Яша прячет письмо в карман — оно его! А прочесть — это потом, сейчас он не в состоянии, к голове прилила кровь, в глазах двоится, в них набирается и дрожит влага, и не разобрать мелкие строки письма. Но зато в тетради крупный почерк и сделанные там рукой Гермогена записи удается прочесть:
Понедельник, 6 марта. Благодарение Господу, сей ночью почивал хорошо. Утром же сегодня, часу в первом пополудни получил и передал его преподобию отцу Афанасию письмо на имя моего подопечного постояльца, в каковом не советуют ему покидать обитель. И слава богу. Снял копию для передачи в Вологду его высокопреподобию преосвященному Феодосию, а писал оную копию раб божий инок Гермоген с повеления настоятеля нашего его преподобия отца-иеромонаха Афанасия.
Среда, 17 апреля. Еще пришло оказиею почтовое письмо для Потапова, каковое послано из Санкт-Петербурха. Пишут ему то ж, и слава богу. Прошедшею ночью почивал плохо, болела поясница, а все равно трудился, елико мог, снимал копию для тою же цели и отсылки по принадлежности в Вологду.
В таком духе старательно были отмечены в тетради короткими записями все полученные Яшей письма из Питера.
Яша еще не пришел в себя, у него то перехватывает дух, то отпускает, а сердцу все равно больно, и оно сжимается еще сильнее, когда взгляд Яши падает на последнюю заметку в тетради:
Четверг, 23 июля. Прискорбное событие, уже и женщина, какая-то греховодница, объявилась у моего Якова, написала ему из того же Санкт-Петербурха, но уже из другого адреса и в непотребном духе. Приказано снять и с этого копию, да не смог, вчера весь день и ночь до петухов маялся животом, а сегодня с утра тако же маюсь.
А в миру неспокойно все, видать, худо всем. Так в обители куда поспокойнее.
Значит, не успел монах, и копии с обнаруженного Яшей нового письма из Питера еще нет! Очень хорошо! Яша спешит к себе в келью, и вдруг на него нападает слабость: ноги дрожат, не держат, и он валится на кровать. И, лежа, достает из кармана письмо.
Милый Яшенька, спешу ответить на Ваше письмо, хотя лично не знаю вас, как и вы меня, по всей вероятности. Что сказать Вам?
Вы пишете, что трудно Вам, но кому сейчас не трудно, дорогой, кто в этом мире, и в особенности у нас в России, может сказать, что живет счастливо? Увы, глумление над человеческой личностью доведено у нас до совершенства, и мне хорошо понятно, как тяжело Вам терпеть удушающую затхлость монастырской жизни, с юных лет Вас лишили детства, юности, а теперь и свободы.
Но Россию нашу многострадальную ждет великое будущее, и ради нее, и ради этого прекрасного будущего вы совершили подвиг, за который Россия навсегда останется благодарной Вам, и не думайте, что Вы забыты. Просто поредели, очень поредели наши ряды, и как у Пушкина сказано: «Иных уж нет, а те далече». А еще из того же Пушкина добавлю: «О много, много рок отъял!» А смысл этих горьких слов Вам должен быть понятен.
Поверьте, помнят о Вас все, где бы ни находились. Открытость письма не позволяет мне сказать Вам больше, но знайте, Юлия о Вас помнит и жалеет безмерно и просит одно лишь передать: бесполезное, безрассудное бравирование опасностью не в традициях истинных борцов с плетями рабства и поступать надо сообразно с этим, понятно вам?
А находится Юлия сейчас в Трубецком бастионе Петропавловской крепости и писать Вы ей не должны, чтобы не усложнить и без того ее трудное положение, да и не передадут ей Ваше письмо, как и Вам — ее».
Подписано было письмо именем «Аглая». И кто бы это мог быть, Яша не знал. В конце еще был постскриптум: «Никольскому не пишите, он давно в «йетях», а что это означает, я думаю, вы догадаетесь сами. Ваша А.
И еще была одна приписка:
На мой прежний адрес не пишите, я переменила его тотчас после Вашего письма. Не огорчайтесь и будьте мужчиной. При первой возможности снова свяжусь с вами, пришлю еще немного денег и дам знать о себе и Юлии.
Значит, в конверте были какие-то деньги, и, ясно, их отобрали. А как нужны были они сейчас Яше, как бы они ему пригодились! Ни гроша не было у него за душой.
В это утро Яша погоревал, как никогда еще прежде, — даже порыдал, но недолго; изорвал письмо и на «монашке» сжег его. Потом сел у окна и устремил воспаленный взгляд к небу. Там было так чисто, светло и свободно в то утро, как на земле не бывает…
Продолжим хронику удивительных событий того года.
Веру Ивановну Засулич судили в пасмурный мартовский день, вскоре после того, как настоятелю Белавинской пустыни было приказано усилить надзор над опасным постояльцем Потаповым. К вечеру того же мартовского дня судебный процесс Засулич окончился. Неожиданно для высших властей, не исключая и шефа жандармов Мезенцева, двенадцать присяжных заседателей оправдали девушку, и Кони тут же приказал ее освободить под восторженные крики «браво!» публики в зале суда. А на улице толпа подхватила Засулич на руки и в радостном возбуждении шла за каретой, пока не налетела конная полиция. Оказалось, царь приказал задержать Засулич. Произошла схватка, толпа заступилась за отважную девушку и помогла ей скрыться.
— Это скандал! Это чистая революция, на взгляд государя, — сообщил Мезенцев в тот день своему бывалому, все угадывающему наперед помощнику. — Его величество в полном расстройстве, и, конечно, дело тем не кончится. А Засулич, хотя в суде ее оправдали, все равно ждет каторга. Только бы изловить ее! Я дал слово, что все меры будут приняты. Надеюсь, вы уже распорядились?
— О да, — заверил шефа Кириллов. — Все поднято на ноги. Идут обыски и проверки по всей столице.
— Но вы снова оказались правы, — признал честно Мезенцев. — Что вы еще такое можете напророчить?
— Засулич не изловят…
— Типун вам на язык, — сердито произнес Мезенцев. — Что еще?
— Кони с поста своего слетит.
— Ну, это-то бесспорно, тут и гадать нечего, — согласился Мезенцев. — Пух и перья полетят еще кое с кого. И все? Кстати, Потапов как? Не сбежал?
— Нет. Он пока верит нашим подложным письмам и в побег не торопится, но продолжает причинять белавинскому настоятелю массу хлопот.
— Что еще у вас?
Старый сыщик как-то странно поглядел на своего начальника и молча откланялся. Мезенцев только пожал плечами.
В ближайшие месяцы все подтвердилось: Засулич не изловили, от судейства Кони избавились, а в начале августа шеф жандармов Мезенцев был среди бела дня убит ударом кинжала на людной улице столицы. Того, кто убил, не удалось схватить, но скоро стало известно — удар нанес ярый революционер-народник Кравчинский, и он же в листовке «Смерть за смерть» объяснил: его поступок есть ответ на жестокости царской власти и жандармерии.
Не это ли событие предчувствовал старый Кириллов, когда странно посмотрел на своего шефа, тогда еще живого?