За Великой стеной
Шрифт:
Я чувствовал, что должен сказать что-то теплое, что-то нежное, чтобы снять напряженность и отчуждение Клер.
На момент вдруг захотелось послать все к чертям собачьим, утопить ее лицо в поцелуях, взять на руки и отнести в «свою комнату». Хватит куролесить по белу свету, пора швартоваться в тихой гавани, изведать счастье семейной идиллии, в конце концов, должен же и я стать когда-нибудь отцом, возить на шее крошек, утирать их кнопки-носы, целовать по утрам широко открывающиеся на мир любопытные глазенки. Чего бежать неизвестно куда, а в итоге по замкнутому кругу? Что я приобрел?
— Сядем, дорогая, — сказал я. — У русских есть обычай посидеть молча перед дорогой.
Через минуту я поднялся — слабодушие прошло. В путь! Остановка — это застой, смерть. Ведь должен кто-то довести дело до конца, дать возможность заговорить тетрадям — мы все в ответе за то, что происходит кругом. Капли сливаются в ручейки, ручейки в могучие реки, реки рвутся в океаны, где бурлят огромные волны и разбрасывают как щепки военные корабли. У каждого свой долг! Я раб пера, преданный слуга информации.
— Я тебе посоветую, — сказал я, виновато улыбаясь, — смени служанку.
— Зачем?
— Какая-то она странная.
— Не нахожу. Она очень честная, приятная.
— А где она, ты ее отпустила?
— Ушла. А куда, не знаю. Я не шпионю за прислугой. Если не доверяешь прислуге, то зачем ее держать?
— Да... Я пошел?
— Иди!
— Клер... Я напишу. А сейчас мне надо уехать. Сама видишь. Извини за происшедшее.
— И это все?
— А что еще?
— Ты меня не поцелуешь?
— Я просто не решался.
Я обнял ее, она прильнула. От поцелуя у меня закружилась голова. И опять возникла мысль: «Брось все! Оставайся! Здесь твое счастье».
— Я приеду к тебе, где бы ты ни был, дорогой! — сказала она.
— Хорошо! Созвонимся. Буду звонить не я, а, скажем, тетя Мэри.
— Я люблю тебя!
— Клер... Не надо сейчас. Нельзя так шутить:
— Я не шучу!
Она оттолкнула меня. Глаза у нее были злыми.
— Ты все взял?
— Кажется, все... Отснятые кассеты Боба я тоже прихватил. Скажи ему, что ухожу через надежное «окно». Пусть он ходит по земле без опаски. Он и так слишком рисковал... Его даже ранили.
— А это?
Она держала у пояса зажигалку, так похожую на браунинг.
— Ни к чему она. Сожалею, что не стреляет. Сегодня бы я изменил правилу.
Клер ничего не ответила. Из дула зажигалки вдруг выпрыгнуло пламя, раздался звук выстрела и маленькая фарфоровая статуэтка японского геркулеса-асахима разлетелась вдребезги.
— Ты отлично стреляешь! — вырвалось у меня.
— Отлично!
— А где же зажигалка?
— Нет... Ее украл кто-то из полицейских.
— Так ты вошла с ним? — Я показал на браунинг. — И могла бы выстрелить?
— Возьми, — она улыбнулась грустно, — пригодится.
— Спасибо за подарок! Очень кстати.
И я попытался ее вновь поцеловать.
— Не надо! — отстранилась она. — Запомни, если понадобится, я приеду, где бы ты ни был.
На рассвете я пришел к отцу Тихону, не мог же я слоняться по притихшим улицам Макао, ждать, когда потухнут звезды, рассчитывая при этом скрыться незамеченным. Я долго колебался,
Когда я пришел, мертвые насекомые лежали грудкой в красивой редкой раковине, достойной украшать любую коллекцию панцирей моллюсков. Отец Тихон читал жене невероятно потрепанную книжку на русском языке, больше половины текста переводя на «пиджин-руссиш», не менее запутанную тарабарщину, чем «пиджин-инглиш». Удивительно было не го, что он говорил «моя твоя не ходи», а то, что жена отлично его понимала, возможно, оттого, что «язык» мужа состоял в основном из ужимок, вздохов, закатывания глаз и звукоподражаний. В этом Тихон был великий мастер.
— А, беглец пожаловал! — отложил он в сторону книгу без обложки, отчего книга походила на стопку листов, распущенную веером. — Я знал, что непременно вернешься к утру. Деваться некуда?
— Вроде бы да, — сказал я.
Украдкой я посмотрел на титульный лист книги. «Идиот» Достоевского, прочитал я.
Кто бы, кроме русского, читал жене в пять утра эту книгу! Еще я подумал, что, если бы вдруг на Землю опустился межпланетный корабль с марсианами, следовало бы послать на установление контактов с инопланетянами Тихона — он бы, безусловно, нашел способ с ними объясниться. Вот только я не был уверен, смог ли бы он перевести им Достоевского, певца чисто земных страстей, понятных лишь жителям земли от Гималаев до Санкт-Петербурга.
— За тобой нет «хвоста»? — деловито осведомился хозяин дома. Преудивительный человек! Он даже не спрашивал, что происходит со мной, ведь его участие в моих мытарствах могло обернуться для него большими неприятностями.
— Нет, не «наследил», — ответил я.
— И то хлеб! Если найдешь нужным исповедоваться, — предложил отец Тихон, — то я приму исповедь. Она облегчит душу.
— Не нахожу нужным, — ответил я, рискуя оказаться за порогом.
— Занятно, занятно! — нисколько не обескураженный, пробасил он и уронил скамеечку. — У меня нюх хорошей ищейки. Что ж, идем, положу спать.
— Я не хочу спать.
— Хочешь не хочешь, ты поступаешь в мою семью. И пока я тебя не отпущу с богом, мои приказы выполнять без рассуждений. Попал бы ко мне служить в казачью сотню, когда я был молодым, а не старым попом, быстро бы к порядку приучил. Спать! Утро вечера мудренее. Ты еще молод, бессонница для тебя изнурительна. Суши портянки.
И он увел меня в заднюю комнату, выходящую окнами в проулок. Как ни странно, я сразу же заснул, крепко, без сновидений.
Разбудили меня часа через четыре. За окном припекало солнце.