За волной - край света
Шрифт:
— Ладно,— и вновь шагнул в воду.
Мороз, однако, схватывал последние ручьи. То у берегов забирало ледяной коркой, а тут пошли ледяные языки и на течение. Поначалу лед ломали и лезли в воду, а однажды поутру выбрался Баранов из землянки, прошел к речушке, где еще вчера взяли немного рыбы, и увидел: от берега до берега ледяной панцирь. Ступил ногой осторожно, но поопасался зря — лед был крепок. «Все,— понял,— с рыбой покончено». А знал: запасли самую малость. Тревога жесткой, давящей рукой взяла за душу. «Что же делать? — подумал.— Навалятся пурги — ни зверя не возьмешь, ни рыбы». Посмотрел в море. Мерно, тяжко набегали волны. Разбивались о берег и набегали вновь. Шипели, шептали никогда и никому не понятное. «Вот она,— подумал Баранов,— новоземельная судьбина. Сурова, однако, сурова».
Из землянки выполз Бочаров. Второй день, как на ноги стал. Подошел к Баранову. Тот оборотился к нему, гремя каблуками по смерзшейся гальке. В глазах вопрос: «Что скажешь?» Хотя и знал: говорить — только душу рвать, а спрашивал. Человеку одному трудно. Нельзя, никак нельзя одному, надо, чтобы рядом кто-то был. И слово надо услышать. Трудное ли, легкое — это другое, но услышать надо. Так уж человек создан.
Бочаров помолчал. Костистое лицо капитана было бледно, на щеках и лбу язвы, губы в коросте, но в глазах уже играла живая влага, и крепкая, широкая грудь, такая же, наверное, какая была у отца, деда и прадеда, говорила: мужик силу не потерял.
— Александр Андреевич,— наконец начал он,— пока лежал — не хотел тревожить. Сейчас скажу: до весны нам не дотянуть, и о том должно сказать твердо.— Стиснул сухой кулак и взмахнул им, как ударил:— Не чайки-поморницы — ни ты, ни я, и голову под крыло прятать нечего. Всех здесь положим.
Говорил он медленно, словно раскручивал тяжелый жернов. Слова выматывались из обметанных кровавой коркой губ, будто он вырывал их из груди.
— Положим,— повторил Бочаров,— точно положим.
— Ежели ты и прав,— выслушав его до конца, сказал Баранов,— кричать об этом зачем? Надежду у людей отнять? Человек сколько живет — столько и надеется. А подруби веру — упадет прежде времени.
— Когда бы я не думал так же,— возразил Бочаров,— и разговора не начинал. О другом хочу говорить. Здесь, на Уналашке, где-то стоит ватага Потапа Зайкова. И пришли они сюда на зиму, за песцом. О том я еще в Охотске слышал. Найдем ватагу Потапа — спасем всех. Зайков мужик тертый. Первый лежбище котиков на Прибыловых островах отыскал, и первый же зимовье на Унолашке заложил. У него есть и съестной припас, и оружие, и зелье пороховое.
— Что раньше-то молчал,— шагнул к Бочарову Баранов,— Дмитрий Иванович? Мы бы уж людей послали!
— Нет,— сказал Бочаров,— идти надо мне. Оттого и молчал. На ноги подняться хотел. Эти места только я знаю.
— Да тебя шатает.
— Дойду. Еще денек погодим — и двину.
Ушел капитан, как и сказал, через день. Взял рыбы немного, ружье да пяток зарядов к нему. Большего не разрешил себе. Оставил в ватаге. Сказал Баранову:
— В судьбе только бог волен. Все может быть. Вам пригодится.
Ватага вылезла из землянок. Стояли на берегу, под ветром, угрюмо опустив головы.
— Ладно,— сказал Бочаров,— долгие проводы — лишние слезы.
Хотел улыбнуться, но черные губы только скривились нехорошо, и улыбки не вышло. Капитан стиснул руку Баранову, повернулся и пошел по берегу. Ветер рвал полы худой одежонки, срывал с гальки снег, перемешанный с песком, швырял в спину капитану.
Ватага смотрела вслед.
Судейский крючок, с которым Иван Ларионович имел тайный разговор, объявился в Тобольске. Да еще и в хорошей шубе, шапке богатой, на санках приличных.
Дымы стояли над городом. Звонили по церквам. К заутрене шли купцы — краснорожие, сытые, степенно оглаживая расчесанные бороды. Опустив глаза, ступали жены и девки, покрытые яркими платками. В армянках, в чуйках попрыгивал серый народишко. Этих, видать, мороз пощипывал. Поспешали. На базарной площади, у собора, стыли на холодных камнях паперти нищие в вонючих лохмотьях. Черные, обмороженные скулы выглядывали из тряпок, глаза в слезах. Тянули руки:
— Христа ради... Припадошному...
— Слепому, света божьего не видящему...
Но голосили зря. Степенный народ шел мимо. В широко растворенные двери проглядывало высвеченное свечами жарко-красное нутро собора.
Крючок коротко передохнул и промахнул дальше. Подкатил к лучшему кабаку и тут только сказал ямщику:
— Осади!
Да не громко сказал или там крикнул по-петушиному. Нет, сказал сообразно шубе своей и шапке: и слух такой голос не режет, но и не услышать его нельзя. Кони встали как вкопанные.
Крючок, покряхтывая, вылез из саней. В лице у него, сказать надо, произошли перемены, и большие. Дурацкое моргание он бросил. Торопливость речи унял. Глядел смело и даже с вызовом. Лоб открылся у него до неожиданности высокий, челюсть выдалась вперед, выказывая волю, упрямую настойчивость и недюжинную силу. Судейский ступил на снег, обтоптался и, как положено уважающему себя христианину, достойно, с неторопливостью перекрестился на выглядывающую из-за домов обсиженную вороньем церковную маковку. Огляделся и шагнул к кабаку.
К нему бросилась уличная шушера. Баба с опухшим лицом, калека с палкой.
— Милостыньки... Милостыньки...
Но судейский прошел мимо. Ногу ставил уверенно, твердо. И ежели по походке судить, прямо можно было сказать: этот цену себе знает. Да и для других она не секрет.
Двери перед ним вроде бы сами распались. Крючок ступил через порог.
Кабаки в Тобольске не уступали и питербурхским. Дорога шла через сей город большая, и люди по ней ездили небедные.
Как с крючка шубу снимали почтительно, как, суетясь и поспешая, вносили дорожный припас — мелочи. Судейский остановился у раскорячившегося подле печи медведя и, волосики на затылке с должной заботой приглаживая, невзначай спросил хозяина — мужика в хорошем теле и с хитрющими, продувными глазами:
— Здесь ли остановились купцы, что меха гонят в Москву?
Тот ответил:
— Здесь.
На том разговор и кончился. Судейский вроде бы и забыл о своем вопросе. Мимоходом игриво потрепал медведя, вздыбленного на задние ноги, и пожелал выкушать с морозца водочки.
Хозяин с пониманием закивал:
— Да, да. Извольте. Как же-с.
Водочку подали крючку на серебряном блюде, потому как чувствовалось: гость солидный.
Судейский хозяина милостиво отпустил, покивав благосклонно головкой, и водочку выпил. Посидел задумчиво, пожевал губами, глянул в потолок и обратил лицо к половому. Тот гнулся у стола с преданностью. Известно: в кабаке каков гость — таково и обращение.