За волной - край света
Шрифт:
— Можно,— ударил голосом,— и по-лебедевски, конечно. Что там? Можно! Даже и способнее.— Чуть не захлебнулся от слов.— Зверя взял, шкуры ободрал, на торгах сбыл, денежки в мошну, плюх на нее задом — и сиди. Вот,— пнул носком валенка в сундук, стоящий у стены,— весь капитал в такой сундучище.
— Ты тише, тише, Гриша,— подсох лицом Иван Ларионович,— это еще дедовский.
— Вот то-то,— резко оборотился к нему Шелихов,— что дедовский. А нам по-дедовски нельзя,— помял горло рукой,— время не то. Да и по-другому мы за дело взялись. Деды-то в подвалах ковырялись, в лабазах, а мы за окоем заглядываем. Эх,— махнул рукой,— мошну набить — какое счастье?!
— Запас карман не тянет,— осадил Голиков,— так народ говорит, а он не
- Не всякая присказка в строку. Капитал нужен,
Иван Ларионович,— зло сощурил глаз Шелихов,— чтобы вперед идти. А так — зачем он? Лебедева наши беды не жгут. А мы как размахнулись? Ну, а коль размахнулся — бей. И так ведь люди говорят.
Иван Ларионович лоб в ладонь упер, замолчал.
Свеча потрескивала, коптила, черный язычок завивался к потолку.
Шелихов метался по комнате. Кипело в нем, но он сдержал себя, остановился, сел напротив Ивана Ларионовича. И тихо, но глубоким голосом, что шел от души, сказал:
— Иван Ларионович, вспомни — людей-то сколько за собой ведем. И они нам верят. А там, на новых землях, не сладко. Ох как не сладко!
И, положив тяжелые руки на стол, в упор взглянул на Ивана Ларионовича.
— Ну, перед миром-то как быть? — спросил.— А? Что скажешь? Перед миром?
Голиков, все еще упираясь лбом в ладонь поставленной локтем на стол руки, молчал. Шелихов осторожно тронул его за плечо.
— Иван Ларионович,— позвал,— Иван Ларионович, а дела-то нашего тебе не жаль? Не семечками торгуем, но державы границы раздвигаем. В Охотске на мачты ты лазил. Ветерок-то, ветерок соленый в лицо. Забыл?
Голиков, отодрав наконец лоб от ладони, болезненно покрутил шеей.
— Хм, хм,— крякнул.— Не береди душу,— сказал,— Гриша. Не береди.— Голос у него обмяк.
— То-то,— просияв круглыми глазами, обрадовался Григорий Иванович.— А ты: «Мне что оставляешь за труды? Я приказчикам больше плачу». Наше дело неоплатно. На новых землях пирогами не кормят. Это я понял. Ума достало. Но коли загорелся в тебе огонек к далям, скажу прямо: благодари бога и взамен ничего не проси. А коли нет огонька — отойди в сторону, сердце не труди.
Голиков взглянул на него и вздохнул:
— Да уж,— сказал,— да, горяч ты, ох горяч.
То, что на новых землях пирогами не кормили, Григорий Иванович верно сказал.
На Унолашку, где на камнях Кошигинской бухты на куски развалило галиот «Три Святителя», пришла зима. Снег одел остров плотным белым покрывалом, заиграли бешеные северные пурги. Подбирались, подбирались исподволь холода, да и ударили во всю силу. Море налилось чернотой, исчезли в одночасье чайки, и злые волны с ревом и грохотом обрушились на берег. Били во всю мощь, словно разгневавшись на людей, что пришли сюда, в их единовластные владения, где от веку гуляли они вольно, не опутанные сетями и не попираемые днищами судов. Это в теплую пору море нежится на гальке. В холода морская соль — едка, волна — бешена, ветер — враг. Свалит, втолчет в заледенелые каменные россыпи, да еще и прикроет метельной заметью. Кричи, кричи: «Ау, ау! Замерзаю!» Ан ответа не будет, только ветер просвистит пронзительно: давай-де, мол, закапывайся в ледяной песочек поглубже, согревайся. Да бывало, и закапывались. Здесь все бывало. Мореход славный Витус Беринг, много плававший по восточным морям, вот так вот зарывался в ледяное крошево, хоронясь от мороза и ветра, а ему, еще живому, песцы ботфорты обгрызали. И лечь бы костьми команде галиота «Три Святителя», но капитан Дмитрий Иванович Бочаров ватагу Потапа Зайкова, зимовавшую на острову, нашел. Счастье команде погибшего галиота выпало, но вернее — свирепая воля Дмитрия Ивановича спасла людей, выброшенных жестоким штормом на затерянный в океане остров. Что стоило добраться капитану до ватаги Зайкова, говорило уже одно — дошагал он до потаповского зимовья, в клочья разбив обувь о камни, лед и пятная ослепительный снежок кровавыми следами. Экие алые маки на белом поле. Были бы лыжи, оно ничего, идти можно, а так: как шаг, ногу капитан, словно в ножи, ставил в ледяной, устоявшийся снежный наст.
Когда разглядел Бочаров завивавшийся к небу дымок потаповского зимовья в распадке — не поверил, а какой ломаный был мужик. Хотел крикнуть, да крик в горле застрял. Последнюю версту на корачках полз. В глазах — черная муть. Очнулся у очага. Увидел: огонь пляшет. Уразумел: дошел. Прохрипел склонившемуся к нему Зайкову:
— Людей, Потап, спасать надо... У Кошигинской бухты ори. У Кошигинской...— И откинулся по-неживому. Через неделю у Бочарова кожа с ног, как чулок, снялась. Одним лоскутом.
Потап Зайков команду из Кошигинской бухты вывел всю. Ни один человек не погиб. Потаповское зимовье было давнее, обжитое, и плохо-ли, хорошо, но трех- святительцев растолкали по землянкам. В тепло. А когда людей устроили, пришло время и о другом подумать.
У очага, сложенного из матерых камней, сидело трое: хозяин зимовья Зайков, капитан Бочаров и управляющий новыми землями Северо-Восточной компании Баранов. Потап подбрасывал поленья в огонь, шевелил жаркие угли. Пламя очага, то вспыхивая, то пригасая, освещало землянку: сколоченные вдоль стен широкие лежаки из пиленого плывуна, плывуном же обшитые стены, проконопаченные добро, как корабельные борта, ловчий снаряд на песца, за которым и пришла потаповская ватага на Унолашку. Чувствовалось: хозяин Потап строгий и порядок в ватаге блюдут по строгости. В свете очага Зайков сидел, как глыба тяжкая, и с таким, видно было, не забалуешь. Серые от густой седины волосы падали на лоб, чуть не доходя до широких, в палец, и тоже серых от седины бровей, кустившихся бойко, упрямо, выдавая характер настойчивый, крутой. Он таким и был, Потап Зайков, выказав себя в полную силу, когда впервые пришел сюда, на Алеутские острова, и заложил зимовье. Такое требовало характера крепкого, ибо хилыми ногами первопроходцы не ходят. Здесь не устоял, так «помоги!» дяде — не крикнешь. Да и нет дяди у первопроходца.
Потап запустил полено под жар и выворотил сверкающую золотом груду раскаленных углей. Вся землянка осветилась багровым светом. Надо было начинать разговор, а начинать его Зайкову не хотелось.
Капитана Бочарова Потап знал по старым походам, но вот Александр Андреевич Баранов был для него человеком новым. А с новым человеком всегда трудней. Оно и лапоть ненадеванный ногу жмет, а человек не лапоть — у него душа живая, и, какая она, враз не определишь. Говорят, правда, есть умельцы, что с первого взгляда все о человеке узнают. Ну, да то врут, наверное. Баба щи десять раз попробует, пока они уварятся. Щи! Варево нехитрое при бабьем навыке, а вишь и то пробует.
Потап неторопливо, так, как смотрят люди, наделенные природной немалой силой, исподволь, не любопытствуя, не изучая, взглянул на Баранова. Тот сидел ровно, глядя в пламя очага. И по лицу не угадать, о чем думает, а знать бы о том было не худо для разговора.
Потап, сутулясь, потер широкими ладонями крепкие колени, обдаваемые жаром очага. «Зимовать собираемся на острову, не к девкам на посиделки,— думал Зайков,— да оно и к девкам лучше с добрым знакомцем идти. Но все одно — разговор надо начинать».
— Кх, кх,— кашлянул Зайков, щурясь на огонь.
И тут Александр Андреевич оборотился к нему.
— Что ж,— сказал просто,— вижу, томит тебя что- то. Так ты давай выкладывай. Что уж тянуть? — и взглянул открытым, все понимающим взглядом.— Давай, давай! Начинай. Не труди ни нас, ни себя.
И простой этот голос несказанно обрадовал Потапа. Вся хмурость и настороженность сошли у него с лица.
— Вот добре,— сказал он с облегчением,— вижу теперь — поймем мы друг друга. А то я, мужики, сижу и не знаю, что сказать.