За живой и мертвой водой
Шрифт:
Я с тоской слушал сестру. Она говорила глухо, ровно и как бы спокойно, и от этого мне делалось ещё тоскливее. Откуда у ней появились такие мысли? Правда, она будто всегда прислушивалась к чему-то, больше молчала, была тиха, но я сравнивал её теперешнюю со скромной, всегда нежной, всегда уступчивой во всём, послушной епархиалкой, какой знал я её ещё недавно, и удивлялся перемене.
Сестра молчала, опустив низко голову в белом, кружевном по краям чепце.
— В истории человечества были и светлые, радостные верования: вспомни богов Эллады.
— Да… Эллада, — неторопливо и вдумчиво ответила Ляля. — У них, наверное, были и мрачные боги. Может быть, они не дошли до нас. Настоящий
— А христианство?
— Ну, и христианство тоже. В распятом на кресте радости мало. А катакомбы, а аскетизм, а средние века, а инквизиция и костры?
Ляля подняла голову, откинулась на спинку кресла. Длинные, изогнутые ресницы пали тёмными мохнатыми полукрыльями, густые линии бровей сошлись у переносья, казались неестественными, словно приклеенными на восковом лице. Мы сидели у раскрытого окна. Лёгким маревом струился жарко нагретый воздух, высоко в небе свободно и плавно парил коршун. У соседних изб беспокойно кудахтали куры, орал петух. По пыльной дороге тарахтели на базар мужицкие телеги. Пьяница-старик Нифонт стоял на лужке, колени были согнуты, он чесался под мышками, тупо и бессвязно бормотал ругательства. У церковной ограды мальчишки играли в бабки.
Я сказал сестре:
— Всё это было, Ляля; теперь у людей новые верования: наука, социализм, братство трудящихся.
Ляля взглянула на меня. Что-то странное, неподвижное, мёртвое и в то же время пронзительное и будто враждебное мелькнуло в её взгляде и мигом погасло.
— Социализм для здоровых и крепких. Он не для нас, убогих и сирых, обиженных и умирающих. Это в будущем вы собираетесь осчастливить, а пока… Мне двадцать один год, рассвет моей жизни, а я не жила, ничего не видела, меня поманил кто-то и вот бросает в чёрную яму. В романах я читала о любви, о детях, я ничего этого не испытала. Кто же смеётся и издевается надо мной — и зачем? Ты не бойся, я не жалею теперь, у меня не осталось сил даже и на это… Скорей бы! Никому я не нужна и себе тоже не нужна.
Она привстала. Резиновый мешок выпал у неё из рук, о пол стукнул металлический ободок. Стук был сухой, одинокий, резкий. Я поднял мешочек, помог сестре дойти до кровати. Я ощутил пугающую и жалкую остроту костей, безвольность тела и заметил тонкую, свежую, молодую и горькую складку у рта.
Она улеглась в кровать, словно в гроб.
Я вышел в сад, остановился у старого, покривившегося плетня.
«Как это случилось, — думалось мне, — как же это случилось? Я стремлюсь к общечеловеческому счастью, я хлопочу о благе и довольстве других — и вот я не заметил, не знал, чем и как живёт моя родная сестра. Нужна была неотвратимая близость смерти, чтобы она рассказала мне о себе. Может быть, идеи заслоняют собой живых людей, или тут есть что-нибудь, мной не осмысленное? Но тогда — что же толкает меня на борьбу, почему домогаюсь я вселенского братства?.. Вот и сейчас я думаю о себе, а не о ней, о своих, о моих личных недоумениях. Ведь так можно дойти, пожалуй, до того, что будешь устраивать это самое вселенское братство и мять, топтать безжалостно и холодно, не замечая вокруг себя не только явных врагов, а вообще живую жизнь: детей, братьев, сестёр! Или, возможно, это пока так и нужно, иначе не побеждают, как со сжатыми зубами, со сталью в сердце и с холодной ясностью в голове? Как же это?»
Подошла мать.
— Умирает Ляля-то!
Я ничего не ответил.
— Уж я знаю: руками во сне стала перебирать, это всегда перед смертью. Не уследила я за ней.
Она закусила кончик платка, всматривалась пытливо в моё лицо, будто ждала разрешающего ответа, похожая на деревенских черничек.
Вечером я пошёл проведать дядю, отца Николая. Он собирался по делу в соседний хуторок, пригласил проводить его. На пыльном дворе, заставленном телегой, тарантасом, дрожками, растянувшись у конуры, лежали рядом, голова к голове, цепная собака Милка и розово-грязный поросёнок. Оба спали. Спросонок поросёнок повиливал тугим концом хвоста.
— Какое корытное счастье! — заметил я, проходя мимо.
Отец Николай, полный, спокойный, рассудительный священник и домовитый хозяин, взглянул на поросёнка и Милку, улыбнулся, поправил серебряный крест на груди, молча прошёл мимо. Задами мы миновали село, поднялись на кручу, обрывавшуюся у реки. Жидкое, нежаркое солнце клонилось к краю янтарного неба. С правой стороны обрыва расстилался сочный, зеленеющий луг. Медленно, вразброд брело к селу стадо коров, овец и лошадей, бросая длинные тени. Бессмысленно блеяли овцы, сухо щёлкали кнутами пастухи. Развевая и потряхивая гривой, пробежали, играя, два скакунка. Покойно лежала, поблёскивая медными бликами, плавно изгибаясь, светлая река. За рекой уходили вдаль поля. На холмах виднелись деревеньки, за ними стоял молчаливый, торжественный сосновый бор. Мерно плыл медный, далёкий благовест.
— Благодать, — промолвил отец Николай, останавливаясь и опираясь на длинный посох. — Ты на дворе упомянул про корытное счастье. Что ж, оно, может быть, и корытное, да настоящее… Произрастание… Им же всё и созиждено: трава, деревья, скот всякий, хаты, мужики, птицы, мы с тобой… всё, что видишь в окружности, — он неторопливо, широко провёл рукой, — всё создано произрастанием, корытным счастьем, по-твоему.
— Произрастание — дело неосмысленное и стихийное, — возразил я.
Отец Николай снял широкополую шляпу, провёл рукой по волосам, ответил:
— Ну да, стихийное. Бог дал древний закон жизни: «В поте лица добывайте хлеб себе, плодитесь, множитесь, наполняйте землю». И ещё в книге «Руфь» сказано про семью: «Твой бог будет моим богом, и твой народ будет моим народом». В этом закон и пророки, этим всё держится. Кто преступает этот закон, тот гибнет, испытывает несчастия, несёт кару, становится отступником, грешником, ибо он мешает жизни, произрастанию. Люди, — он мельком посмотрел на меня, — люди устраивают бунты, революции, мечтают о вселенском счастье людей, но никогда на земле ничего не созидалось бунтами и революциями. Миллионы людей, — закончил он твёрдо и решительно, — живут законом произрастания, не вашим законом. Чудо чудеснейшее окрест, а вы говорите: корытное счастье.
Играя желваками на загорелом мясистом лице, он смотрел вослед уходящему солнцу.
— Величайшее чудо, — ответил я, — человек со своей творческой мыслью и руками. Величайшее чудо, дядя, когда из тёмного хаоса, из недр бытия, из косной материи через кусок протоплазмы возник сложный организм и вспыхнула смутная, непокорная творческая мысль, когда было создано первое искусственное орудие, топор, каменный лук, освобождающие человека от слепых и злых стихийных природных сил. Произрастание создано в ужасающей, в смертельной борьбе, в неисчислимых поединках. Перо птицы, любая травинка — появились в результате мучительнейшей борьбы. Человеку нужно не произрастание, а творчество. Петух, собака, свинья, колос ржи, пшеницы, овса, лук, редиска — всё сотворено в известном смысле человеком, создано им, отобрано, взлелеяно.