За живой и мертвой водой
Шрифт:
— Конечно, не в собственности тут дело было. Как это в стихах говорится: «Очи милые мне светят в темноте из-под тёмных, из-под бархатных ресниц». А ничего не вышло.
— Почему?
— Не знаю, неизвестно. Бурса, что ли, мешала, застенчивость наша бурсацкая, или ещё что-нибудь… Хочешь одного, а выходит другое. Язык несёт чушь какую-то: «Лида, не споткнитесь, здесь кочка», или: «Прочитали вы роман Мачтета? Прочтите — с демократической тенденцией» — и т. д. Однажды нарочно сходил в село, купил водки для смелости. Пил прямо из горлышка за ригой, без закуски, и тут же меня разморило, свалился я и уснул. На другой день чертовски голова болела. Потом возникли у нас размолвки. А тут Макар из Петербурга приехал.
Мы миновали железнодорожный мост. За мостом река
— Имение Анны Павловны летом походило на дачу или на дом отдыха, куда приезжали поправляться революционеры, чаще всего социал-демократы. Приедет кто-нибудь, предъявит рекомендательное письмо, живёт недели две, месяц, а иногда и больше. Каждый раз, когда по ночам раздавался звон колокольцев, у нас думали, что едут жандармы или пристав с обыском, поднимался переполох, беготня. «Гости» летели сломя голову на зады, в парк, в лес, в поле, куда попало, рвали на бегу письма, литературу. Анна Павловна тогда превращалась в настоящего командира: «Эй, пусть Пётр запирает ворота… Сергей, беги за пруды… Лида, скажи этому… как его… рыжему, чтоб мигом летел и засел в пустырях. Валёк, уходи скорей, ради бога…» Уезжали «гости» так же внезапно, как и приезжали. Проснёшься утром, смотришь, соседняя кровать или диван — пусты: уехал. Скучно не было. Макар оказался видным партийным работником. Был он сухопар, с пристальными, глубоко запавшими и близорукими глазами; был оборотист, деловит, находчив, подвижен, обходителен, живал за границей, сидел в тюрьмах. С первых же дней он осторожно стал оттеснять меня. Он усвоил немного небрежную, покровительственную, снисходительную, правда, и товарищескую манеру обращаться со мной, — он умело и слегка подшучивал… Словом, вечерние свидания у риги прекратились. Бродя как-то по парку, я встретился у малинника с Лидой, она спросила меня, почему я её избегаю. Я ответил, что она, кажется, особой нужды во мне не чувствует. Она ответила: «Неправда, я очень хорошо отношусь к Вам. Будем опять вместе!» Я посмотрел на неё и кругом и увидел, что всё прекрасно. В это время из-за поворота показался Макар. Он мельком окинул нас взглядом, подошёл: «Вы словно влюблённые после объяснения». Мы смешались. Радость моя померкла.
Молча мы дошли до дома.
Вечером Лида гуляла с Макаром, за ужином старалась не встречаться со мной взглядом. На следующий день я с ней поссорился. Она сбивала мороженое у погреба. Я проходил мимо. Она попросила помочь ей. Я посоветовал:
— Обратитесь лучше к Макару.
Лида ответила:
— Это правда, он не грубит и не ведёт себя по-бурсацки.
— Вы сами были недавно в обществе бурсаков.
— Да, и жалею об этом.
— Вот как? — Я снял фуражку, помахал ей: — До свидания.
Я поднял вверх над водой вёсла, сказал Валентину.
— Валентин, Лида твоя — порядочная дурёха, по-моему.
Валентин ничего не ответил на моё замечание, продолжал:
— Затем я беседовал с Макаром. Он говорил со мной дружески. Что я намерен делать? Наступает осень. Сидеть в родном городе мне не следует: я уже на виду у полиции, размах работы в провинции узкий. Нужно поучиться, поработать в центре, где идёт настоящая борьба. Я соглашался с ним. Макар предложил: «Я дам вам явку в Петербург, в Центральный комитет; в акционерном обществе „Саламандра“ у меня есть приятель, он занимает там видное место и может дать заработок». Через два дня я уехал. Накануне отъезда я сидел в гостиной. Вошла Лида. Я сказал ей:
— До свидания, я уезжаю завтра утром.
Она опустила голову.
Утром Анна Павловна, провожая меня, покачала головой, толкнула в плечо к выходу:
— Головастик ты, головастик. Променял девку на явку. Ну, ступай, с богом. Дай-ко я тебя поцелую.
Нас вновь обогнала лодка. Потянуло сырью и гарью. Впереди мелькнул и погас жёлтый огонёк. Плеснулась влажно в кустах рыба. Ярко скатилась звезда.
— Явка у тебя на руках? — спросил я Валентина.
— Всё в исправности. Макар дал рекомендацию и тебе, я выхлопотал.
— Безусловно.
Валентин стал раскачивать лодку из стороны в сторону. Борта лодки почти зацепляли воду. Я сказал:
— Брось, воды наберём.
Валентин перестал раскачивать. Запел вполголоса:
Пойдём, пойдём, ангел милый, пойдём
Танцевать с тобой!
Слышишь, слышишь звуки польки, звуки
Польки неземной.
Потом мы плыли молча, сошли на берег, углубились в лес.
На массовку сошлись сторонники соперничающих партий. На большой поляне пахло смолой, перегноем бодрым, сыроватым и винным. Сходились тихо, размещались на пеньках, кучками укладывались на траве. Пришла Мария Спиридонова, девушка небольшого роста, с заострёнными и законченными очертаниями лица, с неподвижным и напряжённым взглядом, с тяжёлой короной волос, строгая, ушедшая в себя. Неслышно подошёл Кудрявцев, «Адмирал», наш недавний старший сверстник по семинарии, курчавый, курносый великоросс; он держался в стороне, медленно шагал по поляне, изредка потирая руки. Кудрявцев был главным руководителем местной боевой организации социалистов-революционеров. Впоследствии он казнил петербургского градоначальника и тут же, на месте казни, в Казанском соборе, наложил на себя руки; его заспиртованная голова была выставлена для опознания. В стороне, у сосны, полулежал покусывая травинку, Анатолий Доброхотов, тоже семинарист, почти мальчик, чистенький и опрятный. Ещё недавно он, блистая воротничком, манжетами и свежим мундирчиком, преуспевал в обществе епархиалок, теперь работал в партии эсеров, а спустя год в вагоне убил трёх жандармов, подошедших к нему с фонарем, соскочил на полном ходу с поезда, скрывался, был арестован, сидел неизвестным, смертником.
Среди социалистов-революционеров преобладала учащаяся молодежь, земские служащие, фельдшерицы, присяжные поверенные. Группы рабочих социал-демократов держались вместе и отдельными кучками. Был тут Ян, по-обычному подвижный и деловитый; студент Савич, сутулый, подслеповатый, в распахнутой студенческой тужурке и в косоворотке, добрый начётчик, едкий и точный; увалень-железнодорожник Прокофьев с бородой лопатой; слесарь Ежов, заморыш со впалой грудью, неизменно пересыпавший свою речь любимыми словечками: «бобовина» и «ёлки-палки», непоседливый и дёргающийся, словно на шарнирах; круглолицый, рябой Василий с пивного завода. Рабочие жались, исподлобья смотрели в сторону интеллигенции, говорили друг с другом коротко, отрывисто.
Когда собралось сто пятьдесят — двести человек, массовка открылась. Приезжий оратор, социалист-революционер, похожий на Добролюбова, пощипывая бородку, покачиваясь и опираясь на толстый сук, заговорил о разногласиях между двумя партиями. Он говорил об умеренности и аккуратности марксистов, об отрезках, о неправильном отношении их к трудовому крестьянству и к интеллигенции.
— В то время, — закончил он свою пространную речь, напирая на каждое слово, — когда всюду гремят выстрелы и идёт борьба не на живот, а на смерть, вы, социал-демократы, занимаетесь мирной пропагандой в замкнутых ваших кружках. Так не добывают землю и волю. Её берут с бою: «В борьбе обретёшь ты право своё».
Ему отвечал по пунктам Савич. В конце он заговорил о вреде вспышкопускательства, об эффектных с виду, но бесполезных выступлениях.
— На прошлой неделе в летнем театре разбрасывались ваши прокламации. Полиция взбудоражилась, двоих арестовали, но кому, в чьи руки попали ваши воззвания? Вы бросали их сверху в партер. Лучше заниматься в рабочих кружках, чем тратить время на безнадёжные выступления в среде чиновников, дворян и обывателей-мещан…
Хлопали приезжему социалисту-революционеру, хлопали Савичу. Выступила Мария Спиридонова гневно и фанатично. Вспышкопускательство? А Гершуни, а Каляев, а Балмашев, а аграрный террор? И как можно говорить так, как говорят социал-демократы? «Чем ночь темнее, тем ярче звёзды». Больше героизма, отваги, самоотверженности!