Забирая дыхание
Шрифт:
— Ничего. Все в порядке.
— А чего ты тогда ревешь?
Алекс вытер глаза и громко шмыгнул носом.
— Я хотел принести больше дров, упал и ударился.
— Где? — Вилль взглянул на колени Алекса.
— Щиколотка, просто не видно. Но сейчас уже лучше. — Алекс попытался изобразить вымученную улыбку.
— Будем строить дальше? — спросил Вилль.
Алекс покачал головой:
— Нет. Я хочу в гостиницу.
Он лег на кровать и отказался идти на ужин.
— Что
Алекс кивнул.
— У тебя голова болит?
Алекс кивнул.
— А что-нибудь еще болит?
— Все, — прошептал Алекс.
Тильда откопала в своей косметичке древний термометр, которым не пользовалась уже целую вечность, и сунула его сыну под мышку.
— Держи покрепче, хорошо? Десять минут.
Алекс кивнул и лег на руку, под которой торчал термометр. У него в голове все плыло.
Картины с пляжа были словно удары ножом.
«Я убегу, — думал он, смоюсь отсюда. Далеко-далеко. Куда-нибудь в чужую страну. Чтобы они меня никогда не нашли и чтобы я его больше не видел».
С одной стороны, эта идея еще больше нагнала на него страху, с другой — она его успокаивала. Алекс пребывал в полном смятении.
Вероятно, он уснул на пару минут, потому что, когда проснулся, отец был рядом и пытался вытащить термометр, который торчал там, где и должен быть.
Его лоб прорезала глубокая морщина, когда он покрутил градусник, чтобы рассмотреть столбик ртути.
— У мальчика высокая температура, — пробормотал он больше для себя, чем для Алекса.
Он присел на кровать.
— Что же нам с тобой теперь делать? — с любовью сказал он и убрал челку с потного лба Алекса. — Наверное, у тебя летний грипп. Я узн'aю, есть ли в гостинице врач. А пока тебе следует оставаться в постели. Ты хочешь бульона?
Алекс покачал головой, закрыл глаза и отвернулся. Он не мог выносить никакого присутствия возле себя, а тем более — присутствия отца.
— Хорошо, тогда я принесу тебе попить и, может быть, немного фруктов. — Матиас погладил его по щеке и добавил: — Поспи и будешь здоров, мое маленькое сокровище, а я скоро приду.
Когда дверь гостиничного номера захлопнулась за ним, Алекс заплакал. Он плакал так, как не плакал еще никогда в жизни.
Алекс вздрогнул. Он не хотел больше думать о том времени, он вообще не хотел об этом думать! Но картины перед его глазами не бледнели, они были такими же яркими, как и тогда, тринадцать лет назад.
Он надел наушники и выставил громкость до отказа. Басы глухого техно-ритма гремели у него в мозгу, словно он изо всех сил бился головой о стену. Они вышибали мысли до тех пор, пока он не забыл, что вообще-то еще жив.
21
— Мама, ты меня слышишь?
Никакой реакции. Генриетта фон Штайнфельд сидела в кресле, напоминая экспонат в музее восковых фигур мадам Тюссо. Лицо ее оставалось неподвижным и застывшим, при этом выглядела она необычайно хорошо. Ее кожа казалась более гладкой, чем обычно, и если нанести чуть-чуть грима, то можно было бы подумать, что она прошла курс омоложения.
Она дышала ровно, но Матиас заметил, что она слишком редко моргает.
— Ты хорошо выглядишь, мама.
Эта фраза, словно по волшебству, всегда вызывала улыбку на ее лице, но в этот раз ничего не случилось.
«Я этого не выдержу, — подумал Матиас, — это ад на земле. Это выше моих сил».
Он положил ее ладонь на свою.
— Как думаешь, у тебя получится один раз сжать мою руку, если ты хочешь ответить на мой вопрос «да», и два раза, если ты хочешь сказать «нет»? Давай попробуем?
Она не сжала его руку, но, может быть, его последние слова она не восприняла как вопрос.
— Хорошо, тогда начнем. Ты сегодня уже обедала?
Она не сжала его руку.
— Ты понимаешь, что я говорю?
Ничего. Как может человек сидеть так дьявольски тихо?! Это просто невозможно представить!
— Может, тебе будет легче, если при ответе «да» ты просто будешь закрывать глаза, а «нет» — мигать два раза?
Она никак не отреагировала.
— Я считаю, что в комнате очень тепло. Тебе жарко?
Ее глаза остались неподвижными и открытыми.
— Может быть, снять с тебя куртку? Хочешь чего-нибудь выпить? Может, вывезти тебя в сад?
Он постепенно начал выходить из себя. Ему хотелось потрясти ее или ударить, сделать ей больно, чтобы она вынуждена была защищаться и двигаться.
Он в нерешительности стоял в комнате и смотрел на те немногие картины, что висели в комнате. Портрет женщины в голубом и белой соломенной шляпе над ее кроватью. В руке женщина держала красную герберу и, опустив голову, смотрела на цветок, словно вот-вот собиралась начать отрывать лепестки: «Любит, не любит…»
Матиасу картина показалась примитивной и невыносимо китчевой.
Над телевизором висела распечатка пейзажной фотографии. На холме одинокий дом, а рядом несколько кипарисов. Перед домом — цветущее поле подсолнухов. Красное, как жар, солнце опускалось за холмы, погружая местность в оранжевый цвет. «Тоже китч, — подумал он, — зато реальность». Фотография понравилась ему настолько, что он не мог оторвать от нее взгляда.
«Да, — подумал он, — да, я уеду». Он снова уехал бы в Италию, в Тоскану, которую любил, которая стала для него почти второй родиной. Там он, в принципе, чувствовал себя дома больше, чем в холодной сухой Германии, где вино было терпким, пейзажи бледными, а молодые мужчины лишь изредка страстными. Он тосковал по теплу. По музыке и красоте Давида — скульптуры Микеланджело.