Заблуждение велосипеда
Шрифт:
— Да, наверное, будет лучше. Будет лучше. Лучше…
— Спасибо, Костя. Я надеялась на твое понимание, но опасалась…
— Не надо опасаться, Зина.
Когда со шмалью стало совсем уж вольготно и Число первый раз попал в больницу, честно сдался сам, Зина навещала его, вместе с двенадцатилетним Нилом, и он все не понимал, что это за тощий бритый дед, почему он так смотрит и все норовит прикоснуться, погладить по голове, и зачем мам купила самых дорогих, но самых кислых и твердых яблок в магазине «Органикс», испекла их, посыпала сверху сахарной пудрой и уговаривает
— Мам, кто это был?
— Мой знакомый из Москвы. Он теперь здесь живет. У него временные трудности, и мы должны его поддержать.
— Значит, тот язык, на котором вы говорили, — русский?
— Русский.
— Как по-русски — русский?
— Русский.
— Рррррр! Ууууу! Сссски… Ужасный язык!
И всю дорогу из госпиталя домой Нил скачет и повторяет на разные лады слово «русский».
Нил вырастает и поступает в университет в кукурузном штате и, вернувшись весной к маме, заводит разговор о поездке в Россию. Все уже были, и Кэрри, и Ковальски, и Маккракен, и Шварцман, только он не был. Говорят, круто. Ездили на лето работать носителями языка в семьи с детьми. У Ковальски там теперь герлфренд и друзей навалом, они дадут хорошие наводки.
Зина дружит с Числом, иногда позванивает и сообщает ему, что Нил едет в Россию. Зина и Число встречаются — Число просит передать письмо. Вот телефон. Позвонить и передать.
Число такой худой, что Зина, аккуратно кладя конвертик в сумочку, говорит ему по-русски:
— Тебе надо вернуться домой, Костя.
— Письмо как раз насчет этого, — отвечает Число и улыбается.
И Нил летит!..
Лингафонный курс разговорного русского языка в ушах.
«Питер Грин — английский бизнесмен. После работы он встречается с красивой русской женщиной, госпожой Петровой. Госпожа Петрова, что вы хотите выпить?»
Нил везет письмо, он знает, кто его передал, знает, к кому они тогда давно ходили с мам, но чтобы не огорчать мам, делает вид, что считает отцом АрДжей.
Дети вообще все знают и понимают, и взрослые кажутся им полными кретинами, когда пытаются хитрить.
Сумасшедшая рыжая старуха в деревне озябла и решает затопить печку. Но жаль клочков на растопку — долго жадничает, вертит в руках бумажки…
Со вздохом выбирает одну:
«Заслушав и обсудив доклад секретаря комитета ВЛКСМ ВГИК, общее собрание студентов и педагогов постановляет…»
Пожилого ректора Орденоносного решено было проводить на заслуженный отдых, вместо него нам уже приготовили доктора философии Александра Васильевича Новикова, но студенты хотели другого, режиссера Сергея Соловьева.
Дальше шло уже какое-то сплошное, бесконечное собрание с голосованиями, «показательными выступлениями», проклятьями и валокординами, с напряженной тишиной, освистываниями, «захлопываниями», истерическими выкриками с места и овациями.
Приходили Элем Климов и Сергей Соловьев, улыбчивые, простые, «наши», обещали, что Союз кинематографистов не бросит студентов в трудную минуту.
После очередного собрания студент-киновед Сидоров, умница и светоч (где он теперь?), диктовал Насте Ниточкиной (а она-то куда девалась?) статью или письмо:
«Последнее собрание показало, что партийная организация и руководство института готовы к конструктивному диалогу со студентами еще в меньшей степени, чем месяц назад…»
Кто-то писал какие-то воззвания, письма, кто-то с кем-то не разговаривал, кто-то кому-то не подавал руки…
Теперь это сидит в памяти одним бесконечным вечером — то в актовом, залитом тусклым светом, под вечным кривым транспарантом про праздник, то в сумрачных коридорах, где мигают зелеными минутами электронные часы, а мы, «комитетчики-комсомолисты», идем в ректорат или в партком, для серьезного разговора или закрытого голосования.
Торчали в институте подолгу после закрытия буфета, до глубокой ночи, и грызли черные сухари, которые я приносила из дому, как раз на случай поздних заседаний.
— Ночь на дворе, а мы все ходим, кворум какой-то ищем… — заметил Андрюша Казаринов из мастерской Черныха, вскоре умерший от сердца.
«На собрании полдня сидела, то голосовала, то врала. Как я от тоски не поседела? Как я со стыда не умерла?» — писала в пятидесятых годах Ольга Берггольц.
Нет, в конце восьмидесятых в нашем институте вранья уже не было. Было упоение правдой, «срыванием всех и всяческих масок».
Да, было весело. Могу честно сказать — во время революции в институте стало гораздо веселее и интереснее.
ВГИК бурлил, кипел, студенты чувствовали себя хозяевами судьбы института, но ЦК партии сказало активистам из Союза кинематографистов:
— Вы свой союз можете перекраивать как хотите, но ВГИК мы вам не отдадим. Пусть они там пока орут, выпускают пар…
Мы и орали в свое удовольствие. А все было прекрасно решено заранее.
Студенты оказались пешками в больших играх.
Ректором стал умеренный, осторожный, доброжелательный Александр Васильевич Новиков, пробывший на этом посту двадцать лет.
Наша вгиковская революция была в значительной степени инспирирована печально известным Пятым съездом Союза кинематографистов, где свергали авторитеты, где затаенные зависть и ненависть выливались наружу, где растаптывали самолюбие и достоинство стариков-классиков, ускоряя их кончины.
А результат? В девяностых годах отечественное кино впало в глубокую летаргию. Теперь царит оживление, но можно ли назвать хоть одну картину, по силе объединяющего людей эмоционально-художественного воздействия, равную «Балладе о солдате» или «Неоконченной пьесе для механического пианино», «Иванову детству» или «Заставе Ильича»? Картины за последние двадцать лет — скромные радости разнообразных многочисленных междусобойчиков.
Хотя с другой стороны, общество изменилось. Оно все состоит из междусобойчиков, такая наступила разорванность связей между сословиями и отдельными людьми, такие пропасти повсюду, что никакого универсального объединяющего воздействия быть не может теперь, на данном этапе, ни у фильма, ни у спектакля, ни у книги.
Через какое-то время все, что называется, «уконтрапупилось», все вроде бы замирились, и комитет комсомола во главе с новым секретарем, Машей Мустафаевой, «замутил» первый международный студенческий кинофестиваль, теперь превратившийся в «Святую Анну».