Зачумленные
Шрифт:
В этот момент на веревке Гарен-Молодой спустил вниз кувшин прохладного белого вина… С трудом умирающий прополз по тротуару и схватил кувшин дрожащей рукой… Еле-еле он поднес его к губам. Но выплюнул первый же глоток с ужасным содроганием, за которым последовал поток черной крови…
— Господин Комбарну, — сказал Панкрас, — вам еще остается немного жизни… Сделайте усилие и попытайтесь сесть на ступеньках моей лестницы, прислонившись к двери…
— Что толку? — тяжело вздохнул умирающий.
— Это будет, — ответил Панкрас, — доброе дело, последнее в вашей жизни, потому что ваше тело будет отпугивать
И высокий грубый суконщик, сотрясаемый судорогами агонии и извергающий кровавую рвоту при каждом движении, пополз к ступенькам… Он замер, и капитан сказал:
— Кончено. Он умер.
Но Комбарну собрал, преодолевая муки гниющей плоти, последние силы своего сердца. И вдруг, в последнем усилии, он сумел повернуться: в четыре ужасных спазма он прислонился спиной к двери и в последний раз сложил на груди руки.
Алиетт, выглядывавшая из-под руки своего хозяина, вдруг воскликнула:
— Вы видели ангела? Смотрите, ангел!
Ни Панкрас, ни капитан его не увидели: они смотрели, остолбеневшие, как на черном и распухшем лице появилась широкая и светлая улыбка счастья.
С наступлением темноты господин Панкрас долго снаряжал Гарена-Молодого и мясника: он заставил каждого облачиться в три рубахи, затем в балахон до пят, добавил холщовые перчатки и спускавшийся на грудь капюшон и, наконец, щедро полил обоих уксусом «четырех разбойников». Они взяли пару крюков, которые дровосеки используют для подтягивания стволов деревьев, и вышли. Лошадь, по-прежнему впряженная похоронную двуколку, опиралась о ствол платана и беззаботно спала. Они подвели ее к двери Панкраса, и с помощью своих крюков стащили пять трупов, которые художественно разложили вокруг мертвого суконщика, чей подбородок свисал теперь на окровавленное кружевное жабо.
***
Жизнь затворников организовалась с почти военной строгостью. Погребальные колокола, заменившие Ангелус, будили их с первыми лучами солнца, и день начинался с осмотра всех членов общины, которые проходили перед доктором, устроившимся под большой смоковницей нотариуса. Самая легкая лихорадка вызывала подозрение, малейшая болячка казалась обещанием бубона. Больного немедленно изолировали в заново побеленном погребе и купали в уксусе, как корнишон: он выходил из погреба лишь через три дня.
После осмотра женщины занимались уборкой, не производя ни малейшего шума. Девушки заботились о маленьких детях, игравших в саду, а нотариус, сидя под смоковницей, вполголоса вел уроки для самых старших, ему помогал капитан, учивший их географии. Тем временем Гарен-Молодой рисовал новую модель мушкета, мясник мариновал мясо (чтобы его сохранить), бакалейщик пилил свои деревянные тыквы, а пекарь замешивал тесто. Он разжигал печь лишь после полуночи, каждые три-четыре дня, потому что нужно было дожидаться ветра, который разогнал бы предательский дым.
Те, кому было нечего делать, занимались садоводством, но нужно было доставать воду из колодцев напрямую, я хочу сказать, не используя шкивов, которые скрипели, что у шкивов в обычаях. Скоро вырос горох, затем чечевица, затем бобы, и мэтр Панкрас радостно потирал руки. В полдень все вместе ели в большой конюшне доктора, из которой сделали общий зал. Затем, после сиесты, - которая продолжалась до пяти часов, - женщины шили и вязали, мужчины играли в карты, в польские шашки, шахматы, а добрые старушки рассказывали детям истории.
Тем не менее, на чердаке дома Панкраса - который был самым высоким, - всегда был человек, который через слуховое окно наблюдал за портом и городом. Его сменяли каждые два часа, и он отправлялся с отчетом к доктору. Поначалу наблюдатель видел проезжающие повозки, он видел бегущих прохожих или марширующие команды, в которых капитан, со своей подзорной трубой, узнал каторжников, с которых сняли кандалы. Они несли на плечах длинные шесты, которые заканчивались железными крюками.
Ни один корабль больше не входил на порт, но было видно, что многие из него уходят. Похоронные процессии стали более редкими, улицы казался опустевшими. Никто больше не проходил по маленькой площади: но два или три раза объявлялась тревога…
Видели приближавшихся тихими шагами изголодавшихся бродяг, вооруженных пиками, а иногда и с пистолетами в руках, ищущих еды или поживы… Они подходили к большому фасаду, с ужасом останавливались и убегали со всех ног: добрый суконщик, черный, как негр, с лицом, гримасничающим червями, сидящий в центре своей мумифицированной семьи, преданно охранял общину.
Эта жизнь длилась почти месяц, но, хотя они и были в безопасности, характер затворников портился с каждым днем. Мрачный звук похоронных колоколов, одолевавший их на закате, и необходимость говорить вполголоса внушали им чувство вины. У детей, лишенных возможности шуметь, пропадал аппетит, и матери жаловались. Старики, который так боятся смерти, были первыми, кто терял рассудок.
Матушка Пижон, которой было больше восьмидесяти лет, однажды исчезла. Ее обнаружили под кроватью, и она отказалась покинуть это убежище. Когда ее попытались оттуда вытянуть, она стала издавать столь ужасные крики, что пришлось отказаться от этой затеи, и ее дочь должна была дважды в день приносить ей еду в это нелепое укрытие, где она жила на животе в собственных экскрементах.
Дедушка Ромуальда, всегда отличавшийся здравомыслием, однажды начал ходить на четвереньках, время от времени лая; он объяснил господину Панкрасу, что чума никогда не поражает животных, и потому все должны делать, как он. Панкрас, посчитавший его неизлечимым, с ним согласился, но попросил лаять не так громко, на что тот любезно согласился.
С другой стороны, скука и страх вскоре начали портить нравы этих добрых людей, и было множество прелюбодеяний, казалось, никого не заботивших, кроме мясника Ромуальда, который бесился от того, что обзавелся рогами, но Панкрас утешал его философскими соображениями такой красоты, что мясник, подарив свою жену пекарю, стал жить с маленькой служанкой бакалейщика. Та была этому очень рада, поскольку боялась, с начала эпидемии, умереть девственницей… Эти нравы печалили добродетельного нотариуса, тем более что он сам стал их жертвой, застав себя одним прекрасным вечером в разгар блуда с женой торговца рыбой, которая не была ни молода или красива, но соблазнительна и предприимчива.