Задиры (сборник)
Шрифт:
Потом разговор переходит на 1958-й. Этот год я помню намного лучше. Все-таки в шестнадцать лет события воспринимаются гораздо глубже, чем в четырнадцать, и теперь кое-какие факты, связанные с тем временем, начинают неожиданно всплывать в моем сознании, я и не подозревал, что помню о них. Взрыв 1958 года произошел в четверг, как и в 1956-м. Кемберленд № 2 был в то время самой глубокой угольной шахтой в Северной Америке. В той же самой шахте в 1891 году погибло 125 человек, а в день катастрофы 1958 года вниз спустилось 174 человека, большинство так и не нашли, но 18 человек все-таки остались в живых, их откопали через неделю под тысячетонным обломком породы; когда-то в шахте Кемберленд № 2 работало 900 человек, теперь ни одного.
И я снова вспомнил машины, стоящие с невыключенными моторами возле нашего дома, свертки с едой, рюкзаки, набитые шахтерским снаряжением, и ожидание, длившееся почти неделю. От этих долгих дней остались в памяти лишь отрывочные картины: сбор денег в школе, дед, приникший ухом к радио, передачи по телевизору
— Не могу понять, что держит здесь этих людей, — продолжает мой сосед. — Им бы лучше выбраться поскорей отсюда и заняться чем-нибудь другим. Даже правительство пыталось как-то вмешаться. Но этим людям никак не прижиться в таких местах, как Торонто. Они всегда возвращаются обратно к своим местам, или просто не хватает духу покинуть обжитые места.
Красная машина останавливается перед кафетерием, наверное, единственным в этом маленьком городке.
— Может быть, заглянем сюда ненадолго? — говорит мой спутник. — Все дела и дела, никакой разрядки. Я пойду первым, попытаю счастья. А то, как говорит мой друг, и заболеть недолго. — Закрывая дверь, он сказал: — Может быть, ты тоже зайдешь немного погодя. На всех, наверное, хватит.
Представляя себе, где я и что собирается сейчас делать мой спутник, я вдруг почувствовал такую тяжесть, будто на меня давит свод той шахты, о которой я только что думал. Было все еще жарко, но я поднял стекла машины. Люди, проходившие мимо, с любопытством поглядывали на меня и на ярко-красный автомобиль с номерным знаком Онтарио. Выражение их лиц было похоже на то, что я замечал у своего деда и у других в Кейп-Бретоне, да и у себя самого, когда какая-нибудь машина вроде этой оказывалась на нашей улице. Сейчас люди смотрели на меня так, будто я из совершенно другого мира и попал сюда на обозрение в передвижной застекленной витрине, слишком красной и непривычной для их невзрачного измученного городка. Недолго постояв тут, это сооружение вскоре укатит, а они будут и дальше жить как всегда. Я был для них как бы частицей того бесконечного потока, который течет мимо, никак их не затрагивая, что-то вроде плавучего груза, несущегося этим неведомым потоком, что течет среди их берегов, но куда и зачем, неизвестно, да и скроется скоро за ближайшим поворотом, за которым они никогда не бывали и вряд ли когда-нибудь будут. Оглядев меня, эти люди теряли всякий интерес — что-де он может знать об их жизни, страданиях и о тех, кто лежит здесь в могилах.
И только тут я понял, какая ужасная ошибка в том, что мы все упрощаем. Я заблуждался не только весь этот долгий палящий день, но и почти всю свою жизнь, мне казалось, что для того, чтобы уйти, надо просто физически переместиться в другое место, и дело все в этом простом перемещении, да еще в каком-нибудь названии вроде этого глупого «Ванкувер», что так бойко сорвалось у меня с языка; я думал, стоит лишь пересечь пространство, перейти несколько рек и границ, как все само собой изменится. Отец мне сказал, что я свободен, вот я и думал, что это на самом деле так. Теперь я понимаю, что люди, которых я оставил, гораздо сложнее, чем мне представлялось раньше. Мой сентиментальный, романтичный дедушка, одержимый любовью к углю, совсем непохож на мою суровую, практичную бабку, одержимую не менее сильной ненавистью к тому же самому углю; покладистая и сильная своей уравновешенностью мать совсем другая, чем сильный своими страстями, вспыльчивый, но преданный нам отец. Они все очень разные. Но им как-то удалось ужиться друг с другом и дать мне жизнь, и другой у меня нет. Их жизнь продолжилась во мне, а моя началась с их. Разные эти жизни, но все же более близкие, чем мне казалось раньше. Теперь я знаю, что можно быть одновременно несхожим и близким, но часто при этом осознается только что-нибудь одно. Владелец этой машины, за стеклами которой я сейчас сижу, видит только одну-единственную одинаковость. Его отношения с жителями этого многострадального городка сведены к двум-трем фразам и к минутным удовольствиям. Они для него лишь неразличимое множество аквариумных рыбок, живущих какой-то непонятной ему жизнью, которая выглядит такой однообразной за стеклянной стенкой посудины. И вот на улице точно так же воспринимают сейчас меня, сидящего за стеклом автомобиля, а ведь так же смотрел и я на других, сидевших в машинах с «чужим» знаком, и точно так же судил о них. Тем не менее ни этих людей, ни этого шофера нельзя назвать недобрыми, ведь если кто-то чего-то не понимает, это совсем не значит, что он жестокий. Надо быть только честным перед самим собой. Я же все время строил из себя кого-то, даже не сделав попытки осознать, кто же я есть на самом деле, но я не знаю и сейчас, вернее, не уверен. Вот что я вправду хорошо знаю: не хочу войти вслед за этим человеком в дом, который так похож на тот, что я покинул сегодня утром, и начать там обниматься с женщиной, которая могла бы быть моей матерью. Но что станет с ней, с моей матерью, когда не будет у нее моего отца, не станет быстрых движений его тела и гулкого биения его сердца? Кто знает, может быть, он скоро умрет, и где, в какой темноте и кому она выкрикнет вдруг его имя. Да, кажется, я не так уж много знаю, к тому же в это «немного» входит то, что я ошибался и был нечестен перед другими и перед самим собой. Больно задел этот человек мою душу, а я и не подозревал, что она у меня существует.
Окраина Спрингхилла. Уже стемнело, и свет фар приближавшейся машины ослепил меня. Машина остановилась, и я забрался на заднее сиденье. Никак не мог захлопнуть за собой дверь, потому что ручки у нее не было, и я пытался притянуть ее за рукоятку, которой открывают окно, но боялся, что она может отлететь, дергал поэтому не очень решительно. На переднем сиденье было двое, я смог рассмотреть только очертания их затылков. Сидящий рядом со мной тоже был виден довольно смутно. Я лишь разглядел, что он высокий, худой, но не понял, сколько ему лет: тридцать или пятьдесят. На полу у его ног лежали два рюкзака с шахтерским снаряжением. Я положил свой рядом, потому что больше было некуда.
— Откуда ты? — спросил он меня, когда машина уже тронулась.
— Из Кейп-Бретона, — на этот раз я назвал свой город.
— Мы тоже из тех краев, — сказал он. — Только с другой стороны острова. Наверно, шахты там у вас совсем истощились. Они ведь очень старые. Наши тоже начинают выдыхаться. А куда ты едешь?
— Не знаю, — говорю я. — Не знаю.
— Мы едем в Блайнд Ривер, — говорит он. — Если там не выйдет, поедем в Колорадо. Там, говорят, нашли уран и скоро начнут закладывать рудники. Ты можешь поехать с нами, если, конечно, хочешь.
Машина мчится сквозь ночь. Фары выхватывают из темноты белую разделительную полосу, она манит вперед, тянет за собой все дальше и дальше в необъятность ночи.
— Твои давно, наверно, работают на шахте?
— Да, — отвечаю я, — с 1873 года.
— Ого, черт возьми, — говорит он, помолчав. — Тебе, должно быть, нелегко. Очень нелегко.
Жулиу Граса
Инасиу
Мне двадцать шесть лет. Я родился в Тельял даш Коружаш. Мой отец был уже раньше женат, и мать тоже побывала замужем. У отца было двое детей — мальчик и девочка от первой жены. Она потеряла к нему уважение, и он ее прогнал. Об этом не нужно подробнее? Мать молодая осталась вдовою с двумя детьми на руках, тут-то и появился мой отец. Я был у них единственный общий сын.
У деда была мастерская по производству кирпичей, а отец служил у него управляющим. Он руководил всеми работами. Мы жили в доме при мастерской, его построили для отца. Там-то я и родился.
У меня одна сестра и три брата. Мать родила меня в тридцать пять лет, а отцу было сорок. Все дети спали на двух кроватях. Вся жизнь состояла из работы с утра до вечера: три моих брата работали в мастерской. А я там играл.
Утром я просыпался от грохота кирпичных прессов. Пресс приводили в движение лошади, а через отверстия под давлением выходила глина в форме кирпичей. Я и другие мальчишки обзывали разными словами моего брата Жоакина, а он гонялся за нами и швырялся камнями. Мне здорово доставалось. С братьями я не дружил, потому что они были намного старше меня, у них уже были свои подружки, и они не обращали на меня внимания. Я играл со своими сверстниками в мастерской среди кирпичей.
В семь лет я поступил в школу, и вся жизнь моя переменилась. У меня появилось чувство долга. Отец никогда не заставлял меня ходить на уроки; будь его воля, я бы оставался дома. Но мать была другого мнения. Думаю, из-за такого отношения отца я полюбил школу еще больше. Настолько, что всегда с той поры учился, это во мне засело сызмальства. Я шел в школу по своей воле и в дождь, и в зимнюю стужу.
С первого по четвертый класс меня учил Кальейруш. Мне он нравился, хотя поначалу я его возненавидел, потому что в первый день получил от него взбучку. Посреди парты стояла чернильница, одна на двоих. Мальчишки затыкали их пробками от пузырьков с лекарствами. Я нашел резиновую пробку и стал макать ее в чернильницу, а мой сосед по парте, ябеда, пожаловался учителю: «Он хочет меня обрызгать!» Учитель строго спросил: «Кто? Иди-ка сюда». Я поднялся, очень довольный собою, подошел к нему; он попросил протянуть руку и старой, в зазубринах, линейкой ударил меня по ладони. Я расплакался и сказал, что пожалуюсь матери. «Это мы поглядим». Мне здорово досталось, но матери я не пожаловался, потому что она была строгая. Она не прощала мне ничего, никаких проступков и говорила: жаль, что учитель меня больше не бьет. Отец — тот сказал иначе: «Ну и зараза этот учитель!»