Задиры (сборник)
Шрифт:
Она развязала шнурок и дала мне два письма. На первом стояла дата 12 марта 1938 года и адрес: Главный почтамт, Келлог, Айдахо.
«Я уже начинаю стареть, и мне хочется, чтобы ты вернулся и занял мое место на шахте. Угольного пласта хватит на многие годы. И очень давно здесь никто не погибал. Условия становятся лучше. Погода мягкая. Мы чувствуем себя хорошо. Ответ можешь не писать. Просто приезжай. Мы ждем. Любящий тебя отец».
На втором письме стояла та же дата и тот же адрес.
«Не слушай его. Если ты вернешься, то никогда уже отсюда не вырвешься, а устраивать здесь свою жизнь бессмысленно. Пласт, говорят, истощится через несколько лет. Любящая тебя мать».
Я никогда раньше не видел, чтобы мой дед
Оба послания были написаны одним и тем же широким пером и такими черными чернилами, каких сейчас не встретишь, и чем-то они напоминали старую супружескую пару, в которой нет согласия, то есть желания одного сводят на нет желания другого, уж очень несхожи эти люди, хоть и связаны одной пыльной веревочкой.
Выйдя из кладовой, я пошел к деду, который по-прежнему сидел у окна.
— Я ухожу сегодня, — прокричал я ему над ухом.
— Да, да, — сказал он ничего не выражающим голосом, продолжая смотреть в окно и перебирать четки. Он даже не пошевелился, и дым продолжал спокойно виться из его трубки, которую он держал истертыми, пожелтевшими от табака зубами. Последнее время он почти на все отвечал одно только «да, да», наверное, чтобы скрыть свою глухоту. И теперь я не знал, то ли он действительно меня услышал, то ли ответил так, чтобы избежать дальнейших объяснений, которых он все равно не расслышит, но я чувствовал, что если начну говорить то же самое еще раз, голос у меня обязательно дрогнет. Поэтому я просто повернулся и пошел прочь. Около двери я заметил, что он шаркает следом за мной.
— Не забудь вернуться, Джеймс, — сказал дед. — Только здесь тебе будет хорошо. Ведь если выпьешь подземной водицы, она проникнет в плоть и кровь твою и останется в тебе навсегда. Она будет будить тебя по ночам и никогда не оставит в покое.
Он знал, как не по нраву бабушке его слова, поэтому старался говорить шепотом, он был настолько глух, что едва слышал свой собственный голос и, подобно всем глухим, не замечал, что на самом-то деле кричит, и голос его, казалось, отражается от стен, рассыпается эхом по всему дому, даже вырывается наружу, в залитый солнечным светом утренний воздух. Я протянул на прощание руку, и вдруг ее сжало искореженными, но мощными тисками, и почувствовал страшную силу его бесформенных пальцев, колючую заскорузлость старых, потемнелых шрамов и давящую боль от выпиравших, твердых, как камень, суставов. У меня возникло ужасное ощущение, которое, наверное, в жизни не забуду, что из этих тисков не вырвешься, а сами они никогда не разомкнутся. Но тут дед наконец ослабил рукопожатие, и я оказался на свободе.
Даже разбитая, вся в рытвинах улица, по которой, видно, ездят немало, может показаться совсем заброшенной и обезлюдевшей, когда идешь по ней с ощущением, что, наверное, тебе здесь не бывать долго, а может, и вообще никогда. Я выбирал самые отдаленные переулки: мой рюкзак мог вызвать всякие вопросы, а пускаться в ненужные разговоры и напрасные объяснения не хотелось. На окраине города меня подхватил грузовик, и я проехал 25 миль вдоль побережья. Грузовик так грохотал и трясся, что разговаривать с шофером делалось невозможным, и мы, к моей великой радости, погрузились в наполненное шумом безмолвие.
Пересаживаясь то в одну, то в другую машину, я оказался к полудню совсем далеко от Кейп-Бретона, на другом берегу Канзоского пролива. Только теперь, оставив позади остров, я смог почувствовать себя достаточно свободным, чтобы стать другим, и я влез в свой новый облик, как в тщательно хранившееся, еще не ношенное платье, которое только что вынули из упаковки. Теперь я мог быть откуда угодно, даже из Ванкувера (места дальше его я вообразить себе не
Первым меня подхватил на большой земле старенький грузовик синего цвета с надписью на борту: «Рейфилд Клайк, Линкольн-вилл. Н. С. Мелкие перевозки грузов». Там сидели три негра. Они сказали, что направляются в сторону Нью-Глазго и могут меня туда подбросить. Правда, поедут небыстро, потому что грузовик старый, так что если я подожду на дороге еще немного, то дождусь, глядишь, какого-нибудь транспорта получше, хотя, с другой стороны, как сказал шофер, я, поехав с ними, во всяком случае, не буду стоять на месте и рано или поздно доберусь до места, а если почувствую, что невмоготу ехать в кузове, надо только постучать по крыше кабины, и они остановятся и возьмут меня к себе, но четвертым ехать в кабине запрещено, им бы не хотелось иметь неприятности с полицией. Я забрался в кузов, сел на старую покрышку, и грузовик тронулся. Солнце было уже в зените, и пекло вовсю. Сняв рюкзак, я почувствовал на месте лямок две мокрые полосы, и еще я почувствовал голод: ведь у меня не было ни крошки во рту со вчерашнего ужина.
В Нью-Глазго меня высадили у бензоколонки и показали кратчайший путь в западную часть города. Я побрел по окраинным улочкам, полным шума и чада, который проникал сквозь приоткрытые двери маленьких обжорок, где жарились рубленые жирные бифштексы и гремели автоматические проигрыватели; звуки песен Элвиса Пресли и прогорклый запах дурно приготовленной пищи лезли, смешиваясь, наружу. Несмотря на это, очень хотелось зайти куда-нибудь поесть, но все вокруг будто пронизано какой-то настоятельной необходимостью двигаться, словно у каждой проносившейся по улице машины впереди своя неведомая цель, и лишь остановлюсь я поесть, как непременно пропущу нужную мне машину. Пот тек по лицу, щипал глаза, и вся спина под рюкзаком была мокрой.
И вот когда жара, казалось, достигла своего предела, на покрытую гравием обочину съехала тяжелая красная машина, и водитель, перегнувшись через сиденье, открыл мне дверь. Это был очень крупный мужчина лет пятидесяти, с красным потным лицом и темно-рыжим чубом, налипшим веером на его мокрый блестевший лоб, пиджак был переброшен через спинку сиденья, а в кармане виднелся пластиковый футляр, откуда торчали плотным строем карандаши и ручки, воротник белой рубашки расстегнулся, а галстук с распущенным узлом съехал набок, ремень и пуговица под ним были тоже расстегнуты, серые брюки в обтяжку чуть не лопались по швам, но все равно морщились, собираясь влажными складками, на его огромных ляжках, под мышками же проступили темные пятна, а когда он наклонялся вперед, на спине виднелись широкие мокрые пятна. Руки его, казалось, производили впечатление слишком белых и непропорционально маленьких.
Мы ехали по бликующему мягкому асфальту, держась белой, будто гипнотизирующей разделительной линии. Несколько раз мужчина брал засаленный платок, лежавший рядом, вытирал ладони и темный обод руля.
— До чего же жарко, — сказал он. — Наверно, жарче, чем грешнице в аду.
— Да, действительно очень жарко.
— Ты здесь проездом?
— Да, возвращаюсь в Ванкувер.
— Ну тебе еще долго добираться, а я никогда не был в Ванкувере, только в Торонто. Дальше него на запад как-то не получалось. Несколько раз пытался добиться от фирмы, чтобы меня туда послали, но они упорно назначают мне в эту сторону. По три-четыре раза в год. Погода здесь всегда мерзкая. Или вот такая жара, как в аду, или до того холодно, что и у эскимоса испод замерзнет.