Загадка женственности
Шрифт:
Крайне важно понять, что сами условия существования домохозяйки рождают ощущение опустошенности, небытия, ничтожности. Есть такие аспекты роли домохозяйки, которые даже для женщины, обладающей здравым умом, делают невозможным восстановление идентификации, самосознания, без чего человек — мужчина или женщина — не чувствует себя реально живущим. Я убеждена, что в современной Америке для одаренных женщин в статусе домохозяйки таится еще одна опасность. Женщинам, с детства приспосабливающимся к роли домохозяйки, вырастающим с этой мечтой, грозит не меньшая беда, чем узникам концентрационных лагерей и тем, кто отказывался верить в их существование.
Беспристрастное исследование причин того, почему женщина-домохозяйка слишком легко расстается с чувством собственного «я», навело на сравнение с результатами наблюдений за поведением
Узников концлагерей принуждали принять поведение ребенка, расстаться со своей индивидуальностью и смешаться с аморфной людской массой. Способность к самоопределению, способность предвидеть будущее и готовиться к нему планомерно и систематически разрушались. Этот процесс постепенной дегуманизации происходил незаметно и завершался в конце концов разрушением чувства собственного достоинства. Этот процесс был подробно описан психологом и психоаналитиком Бруно Беттельхаймом по его собственным наблюдениям в бытность узником Дахау и Бухенвальда в 1939 году.
По прибытии в концлагерь заключенные были грубо отрезаны от своих прежних интересов. Уже одно это нанесло сокрушительный удар по их самосознанию и физическому самочувствию. Очень немногие сохранили способность сосредоточиваться на том, что интересовало их в прошлом. Но в одиночку это было еще труднее; простая попытка побеседовать с кем-нибудь на интересующую тему, обнаружить заинтересованность в чем-либо вызывала враждебную реакцию. На первых порах новички еще старались цепляться за прошлую жизнь, но «старожилов волновало только одно — выживание».
Для заключенных мир лагеря становился единственной реальностью. Их бытие свели до уровня примитивных потребностей, у них отняли частную жизнь, они не получали никаких сигналов из внешнего мира. Но вдобавок их еще вынуждали проводить почти все время в изнурительном труде — и не ради того, чтобы довести до полного физического изнеможения, а потому, что этот труд, бесконечный, монотонный, не требующий умственного усилия, не приносящий радости, бессмысленный, подчиненный ритму движения механизмов или темпу работы других несчастных, никак не затрагивал личность узника, исключал всякую инициативу, закрывал все лазейки для самовыражения.
И чем в большей степени узники поступались своей идентичностью, тем сильнее овладевал ими страх, что они теряют свою половую потенцию, тем глубже они погружались в болото примитивных потребностей. Лишиться индивидуальности, потеряться в безликой массе, «почувствовать, что все в одной лодке», значило для них обрести ощущение благополучия. Как ни странно, в этих условиях не возникало настоящих дружеских отношений. Даже беседа — любимое времяпровождение, помогавшее скрасить безысходность, — быстро утрачивала смысл. Зато в людях накапливалась ярость. Однако эта ярость миллионов, которая могла бы прорвать колючую проволоку и заставить умолкнуть автоматы, оказалась направленной не вовне, а на самых слабейших. И это делало всю массу заключенных все более зависимой, а охрана и колючка казались еще более непреодолимыми.
Как было сказано, не эсэсовцы, а сами заключенные сделались злейшими своими врагами. Не в силах взглянуть на ситуацию в ее реальном свете — ибо отрицалась сама реальность их положения, — они в конце концов «приспосабливались» к лагерю как к обычной жизни, попадали в ловушку, устроенную собственной мыслью. Автоматы эсэсовцев не могли бы удержать их всех в повиновении. Они сами стерегли себя, сочтя концлагерь единственной и абсолютной реальностью, отрезав себя от прошлого, от ответственности и настоящем и от перспектив в будущем. Те, кто выжил, кто не умер и не был уничтожен, как раз и сохранили в достаточной степени ценности взрослого мира и интересы, составившие сущность их личностного самосознания.
Все это представляется бесконечно далеким от беспечного и существования американской домохозяйки. Но не является ли ее дом своеобразным концлагерем? Не тем ли же способом женщины, живущие по образу, предначертанному
Как часто образование обвиняли в том, что оно-де препятствует американкам «приспособиться» к роли домохозяйки. Но если образование, которое стимулирует развитие личности, которое отбирает в свою сокровищницу все лучшее, созданное человечеством, и дает человеку возможность своими руками строить свое будущее, если оно помогает все большему числу американок понять, что они попали в ловушку и из нее следует выбраться, значит, сами женщины переросли эту роль.
Нельзя сохранить личность, долгое время приспосабливаясь к обстоятельствам. Человеку не под силу выдержать саморасщепление, внешне прилаживаясь к одной реальности, а в душе тая ценности, которые ею отрицаются. Уютный концлагерь, в ворота которого вошли американки, — именно такая реальность, такая цепь связей, которая блокирует путь взросления. Приспосабливаясь к ней, женщина обрекает свой разум на состояние детской наивности, уходит от индивидуальной идентификации, чтобы безликим биороботом присоединиться к массе себе подобных. Она становится недочеловеком, послушно реагирующим на внешнее воздействие и оказывающим такое же жесткое воздействие на мужа и детей. И чем дольше она приспосабливается, тем меньше чувствует себя по-настоящему живой. Она ищет убежища в приобретении вещей, прячет страх потерять свое человеческое качество. Испытывая его сексуальностью, она живет либо чужой жизнью, либо фантазией, либо конкретной жизнью своих домашних. Она не желает слышать о внешнем мире она убеждена, что ничего не может изменить ни в нем, ни даже в собственном существовании. И сколько бы она ни пыталась доказать себе, что отречение от собственной личности — необходимая жертва, принесенная ради детей и мужа это ей не удается. Таким образом, страх в ее душе вытесняется агрессивной энергией, которую она не решается направить против мужа, стыдится использовать в отношении своих детей и в конце концов обращает на самое себя, ощущая при этом, что уже почти перестает существовать. Тем не менее в условиях ее уютного концлагеря, как и в настоящем застенке, остается нечто такое, что сопротивляется смерти.
Описывая незабываемый опыт существования в концлагере, Беттельхайм вспоминает одну историю. Группу раздетых донага узников — больше похожих не на людей, а на послушных роботов — выстроили перед входом в газовую камеру. Офицер-эсэсовец, узнав, что одна из узниц — бывшая танцовщица, приказал станцевать для него. Она повиновалась, но во время танца, приблизившись к нему, выхватила у него пистолет и застрелила его. Ее убили прямо на месте. Вспоминая об этом, Беттельхайм задавался вопросом: «Может быть, начав танец в жутких декорациях лагеря, она снова почувствовала себя человеком? Ее выделили из толпы, признали в ней индивидуальность, велели продемонстрировать то, что когда-то составляло ее призвание. Она перестала быть «номером таким-то», безымянным расчеловеченным существом; она вновь, как в былые дни, стала танцовщицей. Мгновенное преображение вызвало в ней личностную реакцию, заставившую ее убить врага, желавшего ее гибели, хотя она понимала, что за это ей придется умереть. На фоне сотен тысяч живых мертвецов, безропотно шествовавших к могиле, этот единичный пример свидетельствует о том, что личность, если она еще не окончательно разрушена, может в один момент возродиться, пожелай человек перестать числить себя винтиком системы. На свой страх и риск распорядившись утраченной свободой, память о которой лагерь не смог уничтожить окончательно, эта танцовщица стряхнула с себя тюремные оковы. Чтобы вновь испытать чувство независимости, она поставила на карту свою жизнь».