Заговор головоногих. Мессианские рассказы
Шрифт:
Если вдуматься, я завидую всем мёртвым – писателям и не-писателям.
2. Но Роберто Боланьо, о котором пойдёт речь ниже, я завидую несколько иначе, чем Пушкину, Фолкнеру или Беккету, иначе, чем всем превосходным поэтам и сказочникам, которым я ежедневно, ежечасно, ежеминутно завидую.
Так как же я ему завидую?
А вот: я завидую Боланьо как самому себе, потому что иногда мне кажется, что Боланьо – это я.
Да, именно я, только родившийся не в советской Алма-Ате, а в Сантьяго – столице Чили, и сбежавший не от советского строя, а
Да, великий бездомный писатель Боланьо – это я, вот какая чушь приходит мне в голову!
Но эта мысль – что я на самом деле Боланьо, а вовсе никакой не Бренер – эта странная идея является совершенно обычным моим умопомрачением, привычным бредом и томлением.
Я знаю, что загубил в себе какие-то прекрасные возможности, а вот Боланьо – нет (так мне хочется надеяться), и поэтому я влачусь за тенью этого блестящего писателя как его взывающая и завывающая тень.
В одном из своих рассказов Боланьо описывает, как он бродит с датской девушкой по готическому кварталу Барселоны, и его спутница велит ему присмотреться к теням, которые отбрасывают их фигуры.
Боланьо замечает эти тени, упавшие на древние стены, и тут датчанка говорит, что у теней есть особая, отдельная жизнь, хотя мало кто это понимает.
Боланьо приглядывается к своей тени, и ему кажется, что тёмный вытянутый силуэт искоса смотрит на него и шевелит губами.
Боланьо поражён, а затем они вчетвером – Боланьо, девушка и их тени – растворяются в бесформенном мраке.
Когда я прочитал этот отрывок, то сразу понял: тень, косящаяся на Боланьо, тень, которую он в конце концов заметил и присутствие которой его поразило, эта тень – я, я, Александр Бренер.
Я и есть его тень, то возникающая, то исчезающая – в зависимости от Луны или Солнца.
Как писал Константин Вагинов:
Прохожий обернулся и качнулсяНад ухом слышит он далёкий шум дубравИ моря плеск и рокот струнной славыВдыхает запах слив и трав.«Почудилось, наверное, почудилось!Асфальт размяк, нагрело солнце плешь!»Я в капоре иду мои седые кудриБелей зари и холодней чем снег.3. Тень – это тень чего-то иного, возникшего на миг и исчезнувшего.
Боланьо был бездомным писателем, который то возникал, то исчезал там и сям – как тень, а не как заслуженный деятель культуры.
Я говорю, разумеется, не только о его физических скитаниях, хотя и о них тоже: о странствиях вечного беженца и эмигранта, всплывавшего то в Мексике, то в Чили, то в Эль-Сальвадоре, то в Испании, то в Нидерландах, то в Рио-де-Жанейро, то в парижском отеле на улице Сен-Жак, то в бельгийском местечке Мануи-Сен-Жан, то в Швейцарии на озере Лаго-Маджоре…
Я говорю ещё и о политическом бродяжничестве Боланьо, который успел побывать троцкистом, сторонником правительства Сальвадора Альенде, одиноким писателем, наблюдателем краха Латинской Америки и Европы, аналитиком писательского ничтожества, мечтателем, коммунистом…
Я говорю ещё и о скитальческом писательском методе Боланьо, который с величайшим умением использовал всевозможные литературные жанры: детективную историю, книжную рецензию, авантюрную новеллу, древнюю притчу, авангардистский опус, приключенческий роман, журналистский репортаж, стихотворение, путевые заметки, философское эссе, записанный сон, анекдот, очерк.
Я имею в виду и духовные блуждания Боланьо, которые никогда не кончались и заносили его то в Лос-Анджелес к чешуекрылым ангелам гнева, то в африканскую деревню, опустошённую этнической чисткой, где он читал биографии французских поэтов и смотрел на красную землю.
Как говорит сам Боланьо: «Написанное слово своим острым рогом пропарывает путь сквозь сон, и вот ты уже шагаешь по новой тропке. По зыбкой тропке. Всегда неприютной. Она ведёт прямиком в ад, а может, и выводит из ада. К чему, собственно, всё всегда и сводится. Ты либо торишь дорожку в преисподнюю, либо удаляешься от неё».
Неприютное слово – вот что стало уделом Боланьо, его домом, его чужбиной.
А у меня, его тени, слова застревают в глотке.
Зато жизнь моя как у самой настоящей боланьевской тени: тоже бездомный, тоже мыкавшийся из страны в страну, из города в город, нигде не находивший себе места, а теперь вот осевший без паспорта и без квартиры в несусветно дорогой хай-тек-деревушке со столичным населением – в адском садике под названием Цюрих.
А Боланьо осел в приморском местечке недалеко от Барселоны – в городке Бланес, что славится своим пляжем и где с лёгкой руки Боланьо был убит самый отпетый авангардист-фашист Латинской Америки – Карлос Видер.
Но и обосновавшись в Бланесе, Боланьо продолжал шататься в своих книгах – и куда его только не заносило.
Он сказал про себя: «Моя единственная родина – жена и двое моих детей, а ещё, возможно, несколько улиц, лиц, книг и мгновений, которые всегда со мною».
А моя единственная родина – Варвара.
Ну а литература?
Про неё Боланьо в своём последнем интервью, данном журналу Playboy, умолчал – только «жена и дети».
«Литература» – это что-то ужасно чужое: не тот кусок земли, на котором стоишь подгибающимися ногами.
Вот опять Боланьо: «Всё на этой кухне было фальшивым. Ни настоящих тарелок, ни настоящих приборов, ни настоящих кастрюль. Таково кино, сказал автор порнографических фильмов Хельмут Биттрих, глядя на меня голубыми глазами, которые тогда пугали меня, а теперь вызывают разве что жалость».
Литература – фальшивка, а все писатели, согласно Боланьо, – болтливые шлюхи.
А некоторые – шлюхи-убийцы.
И уж совсем немногие – невинные шлюхи.
Как сказал Никанор Парра (любимый поэт Боланьо): родители поэта должны быть убиты, он – сирота от рожденья.
Чумой пристало к шлюхам-сироткам их ремесло-блядка.
Боланьо хорошо знал, как делается словесное искусство.
Он был поэтом, который писал прозу, чтобы заработать денег и прокормить себя и своих близких.