Заговор головоногих. Мессианские рассказы
Шрифт:
По лицу Рубинштейна, выступавшего после меня, было видно, что я произвёл-таки впечатление.
Публика сидела укокошенная моей наглостью.
Потом Пригов изображал милиционера и кричал кикиморой, явно соревнуясь со мной, но не дотягивая.
Остальные декламировали свои стихи как собаки, подвергшиеся павловской вивисекции.
Наконец вся эта бодяга кончилась.
Тут ко мне подошли два незнакомых немца и пригласили выпить с ними водки или пива – чего захочу.
Один из них был вроде гнома в ярких лохмотьях и с очень большой бородой.
Это
Он был в восторге от моего чтения и сказал, что никогда ещё не видел такого поэта, как я.
Второй немец громоздился рядом с Пенком словно викинг-колосс, обряженный в чёрную кожу и серебряную сбрую с ног до головы.
Он мне одобрительно подмигнул.
Это и был Папенфюз в своей обычной униформе: косухе, траурной футболке, кожаных штанах и высоких шнурованных башмаках.
Он имел много волос на голове и щеках.
Мы пошли в бар и выпили.
Потом Пенк попрощался; мы остались с Папенфюзом вдвоём.
Тут он мне и показал свой Восточный Берлин, то есть Пренцлауэр-Берг.
2. В те далёкие времена этот район, начисто проданный сегодня сытым скупщикам, был настоящей руиной – даже больше, чем Ленинград в 1989 году.
На домах красовались дыры от советских снарядов – следы майских боёв 1945-го.
В ходе той экскурсии Папенфюз нырял в какой-нибудь тёмный подъезд, я за ним, и мы приземлялись в очередном кнайпе, где торчали люди-вороны, люди-овцебыки, люди-блохи, люди-росомахи, люди-сороконожки, накачивавшиеся шнапсом и бехеровкой: сначала стопка шнапса, потом стопка бехеровки – и так до бесконечности.
А пиво там лилось Рейном-рекой.
Мы тоже глотали пиво и шнапс, пока я не окосел, а Папенфюз – нисколечко.
Он хорошо умел пить, а ещё он был завзятым курильщиком.
В его крупной, холёной руке, украшенной браслетами и кольцами, то и дело мелькала серебряная зажигалка, которой он орудовал с изяществом Эриха фон Штрогейма, на которого слегка походил.
Я смотрел на него во все глаза и постепенно влюблялся, как Марлен Дитрих в фельдмаршала Роммеля.
Его физиономия заставляла вспомнить Сократа, Тиля Уленшпигеля, какого-то пирата из книги Стивенсона, Же рара Депардье, мопса, Райнера Вернера Фассбиндера, немецкого чернорабочего времён Гёте и Гёльдерлина, Капитана Бифхарта, голливудского киноактёра тридцатых годов, бога Одина, декабриста Пестеля и Макса Штирнера.
Он был харизматичен, как Джон Уэйн.
В обкуренных кнайпах люди-псы, люди-шакалы и люди-попугаи все до единого знали Папенфюза и здоровались с ним уважительно, как будто он был не Бертом Папской Ногой, а Ричардом Львиное Сердце – королём дикарей-рыцарей.
3. Позднее я ближе познакомился с Папенфюзом и его компанией и сообразил: никакие они не дикари и не рыцари.
Они были угоревшими берлинскими левыми – из литературной тусовки, из художественной среды.
Левые – и на Востоке, и на Западе – давным-давно прогнили и скурвились.
Я якшался с марксистами и троцкистами в Питере: они словно белены объелись и дурью маялись.
Позднее я соблазнился культурными левыми в Вене – и совсем оскудел умом.
Бегите и от правых, и от левых, дети человеческие!
Бегите не вправо и не влево, а в даль – зигзагами!
Левые, как и правые, – стропила, столбы и колонны современного общества.
Они – трупы, по кладбищу Земли бродящие.
На погосте правых и левых должна вырасти новая трава, чтобы жизнь на планете снова проклюнулась.
И трава, слава богу, уже растёт – благодаря дождям, ветрам, семенам, мошкам, кошкам, птичкам, Спинозе, стрекозам, Вальтеру Беньямину, горам, долинам, Лермонтову, Аристофану, группе Gang of Four, Агамбену, тучам, солнцу, бабочкам, Тиккун, Роберту Вальзеру, фруктам, навозу, чаепитию, шишкам, землетрясениям…
Трава эта ни правая и ни левая: она неуправляемая.
4. Со времён моего первого приезда в Берлин годы пролетели, как комар над головой.
Столица Германии стала модной, жирной, блатной метрополией.
Все те тайные шалманы и погребки, которые Берт показал мне в первый раз, исчезли, словно их и не было.
Пренцлауэр-Берг превратился в резиденцию умиротворённых и обеспеченных.
Капитал всех перевоспитал и всё собой пропитал.
Но Берт Папенфюз почти не изменился, только заматерел, как племенной бык.
Попадая в Берлин, я обязательно навещал его в каком-нибудь новом его проекте – баре, кнайпе или кабаре.
Берт был неутомим в своей организаторской деятельности, в собирании вокруг себя левых стихокропателей и маргинальных издателей, тощих эссеистов и сытых каламбуристов, а также в курении, поглощении пива и бехеровки, в пропаганде творчества Франца Юнга, Квирина Кульмана и Эрнста Фурманна.
Rumballotte Continua стала его последним детищем.
Это было довольно-таки мрачное заведение, где собирались охотники до похорон и желчные нытики – депрессивные, враждебные, огрызающиеся личности, вздыхающие о Гуляй-поле и революционных экспроприациях.
Как всегда, Берт привечал всё русское, и в Румбалотте читали свои стихи Илья Китуп, Саша Гальпер, Бонифаций и Антон Лайко, играли на гитарах бард из Калининграда и скальд из Мурманска, мыши кота хоронили, бренчал на домбре Александр Токарев и выступал с лекцией Павел Арсеньев, которого я очень не люблю.
А Берт, стоя за стойкой, восхищался «Аэлитой» Алексея Толстого и ставил музыку Летова.
По просьбе Папенфюза мы с Барбарой расписали потолок Румбалотты голыми амазонками, за что нам была предоставлена бесплатная выпивка в течение месяца.
Но на самом деле Берт нас недолюбливал – считал непрогнозируемыми фалалеями.
Он был папиком, авторитетом и козырем, а мы однажды в голом виде танцевали у него на стойке твист, показывали всем анусы и случайно разбили бутылку рома Havana Club.