Заградотряд. «Велика Россия – а отступать некуда!»
Шрифт:
О прорыве на соседнем участке Мотовилов старался не думать. В конце концов он решил для себя так: за другие дороги пускай отвечают другие, а я должен стоять здесь и буду стоять, пока есть в окопах бойцы, а в их подсумках патроны.
Он шел по ходу сообщения, заглядывал в ячейки, где под плащ-палатками и шинелями на соломенной подстилке спали его бойцы, обхватив винтовки. Перебирал в памяти эпизоды прошедших дней. Оценивал, во что, во сколько жизней обошлись его просчеты. Вспоминал убитых. Он помнил всех. И совершенно не думал о том, что необходимо сделать что-то такое, что поможет ему вернуть его четыре шпалы и прежнюю высокую должность командира полка. Вчера, когда в Малееве начала накапливаться немецкая моторизованная колонна и еще неясно было, помогут им «катюши» или не успеют с выдвижением, как это не раз случалось, он с болью думал: эх, Мотовилов, где твой полк? Сюда бы его сейчас! Полк, полк… Об этом думать –
Перед пулеметным окопом он остановился, чтобы закурить. Но как присел, так и сидел, пока не дослушал разговор пулеметчиков. Разговаривали двое. Это был расчет сержанта Трояновского. Самого Трояновского вчера утром отвезли на санитарной подводе в Серпухов. Рана оказалась серьезной. Пробило легкое. Ночью начал задыхаться. А утром, как только из тыла прибыл санитарный транспорт, погрузили на телегу и – выздоравливай, сержант Трояновский, да поскорее возвращайся. Как он ловко мост рванул! Вместе с танком. Надо как-то часок выкроить и представления на людей подготовить. На особо отличившихся в боях против немецко-фашистских захватчиков, в гриву-душу их… Народ-то, если подумать, хороший ему попался. Не все успели солдатами стать. Но это уж – какая кому судьба. Вот выберемся из этой кутерьмы, подумал Мотовилов с надеждой, и тогда засяду за представления. Список на награждения он уже вел. В блокноте выделил отдельный листок и пополнял его убитыми, ранеными и уцелевшими. Все они отличились в бою и достойны наград. За убитых медаль родня получит. Это будет справедливо. Может, детям в сельмаге лишний кусок хлеба выдадут за погибшего батьку.
Разговаривали двое.
– А мне теперь что осталось?… Свою войну я уже провоевал. Вот так, Кондратушка.
Голос говорившего был наполнен такой тоской и безысходностью, что, услышав его, Мотовилов какое-то время не дышал.
– Орловская область под немцем. В сводке так написано. А я тут…
– Так и я тут. И командиры наши, – слабо и словно бы нехотя возразил ему второй голос. – И вся рота.
– Вся рота… Что мне рота? Что мне рота, Кондратушка, если семья моя под немцем, а я тут? Жена, Алена Ивановна, дети, Петя, Гриша и Настюшка, отец Алексей Никитич, мать Марфа Гурьевна, бабка моя, Ульяна Захаровна… А я отступаю от самого Смоленска и не могу ничего сделать. Я ведь в немца только и выстрелил что позавчера, возле речки. Поздно. Что мне теперь делать, не знаю.
– Что тут сделаешь, Никита, терпи. Все терпят. Ни у одного тебя семьи на занятой территории. Не пойдешь же туда.
– Не пойдешь… Тут вот и задумаешься.
– Ты что? Одурел? Да твоя дорога – до первой березки! Первый же пост остановит – кто таков? Терпи, Никита, терпи. Я тебе вот что скажу: обороняться от врага надо войском. А один – кто ты супротив него? Вон, вчера, как навалились всей силой, да всей техникой, и – что? Какой он, немец, против такого огня? Видал ты его? Одно жареное мясо от него осталось. И то не разобрать, где человечина, а где конина. И не думай. Ишь, в голову забрал. А то я тебя вон котелком по башке.
– Детей жалко. А жена у меня, Кондратушка, первая красавица во всей округе. Такую сразу заприметят…
– Брось об этом и думать! Брось, говорю! Ох, и дурак же ты… А ну-ка, сымай брезент, чисти пулемет! О пулемете думать надо, а не о бабе.
В окопе завозились. Похоже, Никита действительно принялся драить «гочкис». А другой, которого Никита называл Кондратушкой, снова заговорил:
– Пополнение, видал, откуда прислали? Сибирь-матушка! Якуты! Ихние семьи далеко. И каково им тут умирать? А? Если мы побежим, за что же им тут свои головы класть? Я вот что тебе скажу, брат ты мой, увижу, не промахнусь. Ты мою руку знаешь.
– Весь, что ль, чистить? – спросил Никита уже другим голосом.
– Весь! А как ты думал? И патроны протри! Все до единого!
Мотовилов отполз на четвереньках за изгиб траншеи, немного постоял там и пошел в сторону пулеметного окопа. Уже совсем рассвело. В туманной дымке виднелась насыпь большака. Много глаз сейчас снова и снова прощупывали эту пустынную дорогу в поле. Всем она была нужна.
Хаустов разглядел четверых. Двое сидели возле пулемета. Двое стояли под сосной и о чем-то разговаривали. В руках у одного, одетого точно так же, как и те, которых он подстрелил на дороге, белела карта. Другой был одет в красноармейскую шинель. В какое-то мгновение Хаустова охватило сомнение: а вдруг это наш, окруженец или дезертир, которого они используют теперь как проводника? Но «красноармеец» снял с дерева винтовку, перекинул через плечо и сделал жест рукой. Похоже, он уходил. Куда? Отпустить его? Пусть уходит? Тогда с оставшимися разделаться будет легче. Но пулеметчики тоже начали быстро собираться. Когда один из них надел рюкзак, а другой помог ему положить на плечо ручной пулемет, Хаустов, уже несколько
Ну вот и все, подумал Хаустов и хотел было подняться и сделать Софрону знак, чтобы он шел вперед. Автоматная очередь его опередила всего на долю секунды. Первая мысль: кого-то не добили. Пули защелкали по березовым стволам, сбивая молодую бересту и ветки. Значит, немец стрелял в него. Если так, то надо и дальше поиграть в эту игру, решил Хаустов. Софрон его добьет. Надо только помочь ему, отвлечь внимание автоматчика на себя. Он вскочил на ноги и сделал перебежку за дерево, которое приметил заранее. Пули с опозданием на ту же долю секунды, что и в первый раз, зашлепали по деревьям, разбрызгивая хлопья коры. Теперь очередь прошла ниже, прицельно, как раз по центру корпуса, и, если бы Хаустов замешкался или решил пробежать еще два-три шага, лежал бы сейчас с пулями в животе. При его росте – это как раз живот. Чуть выше пупка, определил он, прижавшись виском к холодному сырому моху, который рос здесь везде, даже под деревьями и кустами. Мох помогал ему, он глушит все звуки, так что передвигаться можно было совершенно бесшумно. Автоматчик не видит Софрона, он охотится за ним, за Хаустовым. Но пока не видит его и Софрон. Часовой! Это же часовой, догадался Хаустов. Как он о нем забыл? Они ведь могли оставить часового замыкающим, и его задачей было уйти с места стоянки последним.
По вспышкам выстрелов Хаустов определил, что немец сидел в овраге. Но пока невозможно было понять, на какой его стороне. Бросить гранату? Расстояние позволяло. Но граната может не долететь, мешают кусты и березняк.
Хаустов лежал неподвижно. Возможно, немец его держал на мушке. Стрелять тоже неудобно. Заросли березняка и кустарник ловили пули, гасили очередь. Стрелять надо наверняка. А значит, затаиться и ждать. Поймет ли его решение Софрон? Хотелось верить, что якут не допустит ошибки в такой охоте. Стрелял немец хорошо. К тому же овраг помогал ему незаметно перемещаться. Он, конечно же, понял, сколько их здесь. И не боится. Значит, чувствует и свои силы. Не уходит. Ждет.
Ждал и Хаустов. Он протер носовым платком окуляры прицела, примял впереди куртинку разросшегося на муравьище моха и замер. Одним глазом он поглядывал в прицел, а другим прихватывал все остальное пространство, лежавшее перед ним. Дым от выстрелов уже давно рассеялся. Нервы тоже успокоились. И мир, окружавший профессора Глеба Борисовича Хаустова, принял свои обычные формы и очертания. Лес. Вернее, лес в конце октября, с остатками первого снега на плотно слежавшейся листве. Запах прели. Под листвой еще тепло, и почва усваивает питательные вещества очередной осени. Земля остынет чуть позже, когда начнутся морозы. Ему уже не верилось в ту реальность, частью которой он был и сам, здесь, в прекрасном лесу, наполненном тишиной и запахом прелой листвы. Профессор любил эту тишину, она одновременно и напоминала ему о его возрасте, уходящих в небытие прошлого летах, и примиряла с неизбежным. Любил запахи осеннего леса. Их невозможно было разделить – опавшая листва каждого дерева и каждого кустарника пахла по-особому. К терпкому запаху прелой листвы примешивался тонкий и легкий, как полуденный ветерок, запах молодой бересты. Откуда-то тянуло перестоялыми грибами. А может, предложить этому, последнему, чтобы бросил свой автомат и выходил из оврага с поднятыми руками?
– Солдат! – крикнул Хаустов по-немецки, не отрываясь от прицела. – Предлагаем тебе сдаться! Выходи с поднятыми руками. Оружие оставить на земле!
Эхо пронеслось по лесу, задержалось в овраге. Какое-то время длилась тишина. Словно там, в овраге, все еще взвешивали свои шансы. И застучал автомат. Пули ложились прицельно. Немец, конечно же, видел, где залег Хаустов. Очередь вспорола землю справа и слева. Осыпало березовой корой. На что же он надеется? На что-то, видать, надеется.
Сдаться… Как бы не так. Он уже почти три года на войне. Он шел сюда такими зигзагами, подчас превосходя самого себя не в самых лучших проявлениях человеческой натуры, что теперь, оказавшись в ста километрах от города, который для него дороже всех городов на свете, бросить под ноги автомат и поднять руки перед каким-то большевиком в грязной вшивой шинели…