Захар
Шрифт:
Дело тут не в подсчёте трудодней в расстрельные годы и оплеух от власти, а в ущербности мифологического сознания. Сложись чуть по-другому пасьянсы, и Леонов сегодня бы значился в либеральном иконостасе пониже Ахматовой, повыше Бабеля. Собственно, Захар, вполне по-борхесовски, предлагает поиграть в этот сад расходящейся дроби. Вот случись, скажем, исчезновение Леонида Максимовича в конце тридцатых… Когда за плечами у писателя тексты далеко не ортодоксальные, ранняя почти мировая слава и, да, травля, переводящая в небытие…
Альтернативной историей Прилепин, впрочем,
Другое дело, что мифологическое сознание цепко и не отпускает до конца даже людей, свободных от него не только внешне, но и пытающихся освободиться внутренне. Возможно, помимо воли Захара, сей феномен продемонстрирован второй центральной линией книги – литературной биографией героя.
Эпиграфом, а то и ключом, не хуже белогвардейского, здесь мог бы сработать довлатовский анекдот об отсутствии разницы между советскими и антисоветскими писателями.
Захар предлагает концептуальный, глубокий разбор леоновских книг, но на втором плане всегда присутствует определение тайной (латентной) ориентации той или иной вещи относительно Советской власти. Иногда до прямого подсчёта фиг в кармане, а то и прямо ей в физиономию.
В какой-то момент это начинает выглядеть летописью спортивных достижений.
И всё же биограф прав, а метод, избранный им, справедлив.
Я, опять же, опущу собственную оценку леоновских текстов, но выскажу принципиальные, мне кажется, соображения: почему Леонова, со всей его не анти-, а, скорей, несоветскостью, никак нельзя отделить от советского проекта.
Ясно, что век Леонова равен веку двадцатому, и семьдесят советских лет – весомейшая часть обоих.
Тот же Парамонов удивляется ранней огромной славе Леонова двадцатых – «тогда все так писали»… Отчасти верно, но именно у Леонова впервые чётко были обозначены не только национальные и отнюдь не марксистские, но сектантские корни русской революции. Задолго до Дмитрия Галковского и Александра Эткинда. Собственно, поэтому его заметил и благословил Горький, «торчавший» на обеих темах – русских сект и русской революции.
Сходный тематически и, похоже, задуманный в пику Леонову «Кремль» Всеволода Иванова появился позже. Метафизика Андрея Платонова восходила скорей не к сектантству, а к русскому космизму.
В сталинские годы, на которые пришёлся человеческий и творческий, несмотря на двусмысленное положение, расцвет Леонова, Советская власть стала единственной осью координат. А Леонид Максимович, и тогда озабоченной метафизикой («Пирамида» начата в 1940 году) и онтологией «человечины» (легендарное его выражение), искал местонахождение линии горизонта. И был уверен, что Небеса с землей соприкасаются именно в России. В советской России. Он (во многом с подачи того же Горького, утверждает Прилепин) пережил свой период очарования проектом. Не так экзальтированно, как Пастернак, не столь органично, как Шолохов, и не с такой расчётливостью, как Катаев. Но основы производственного романа заложил. Другое дело, что это был за роман…
Уместно вернуться к ранней славе и авансам. Леонова в двадцатые горячо приветствовала и русская эмиграция. Издавали, покупали, читали. И фишка явно не в анти– или «несоветскости» Леонова. Пиком признания стал очень достоевский «Вор». Эмигрант консервативен – в Леонове видели продолжателя великой русской литературы, по линии Фёдора Михайловича. Всем было интересно, как бы написал Достоевский про революцию (и в случае «Вора» – о деградации героического её элемента, невозможности вписаться). Роман «Дорога на океан» – любимый у Прилепина, – на мой взгляд, получился куда более «достоевским», нежели «Вор». То есть Фёдор Михалыч взялся ваять советские производственные романы… Можно себе представить разочарование Георгия Адамовича.
А после войны и официального признания (слабо сказано, из «сомнительных» – да в классики, рядом с Шолоховым) у Леонова, собственно, и вариантов не оставалось. Брак с властью был не столько по расчёту, сколько по привычке. После Сталина (а, точней, «Русского леса») появилась возможность жить хорошо и ещё немножечко шить. Леонид Максимович ею охотно пользовался: обживал реноме едва ли не первого отечественного эколога, возводил «Пирамиду», изредка даже хулиганил. Очень солидно, по-консервативному, как отшельник отец Ферапонт у Достоевского.
Третий из магистральных путей биографии от Прилепина – взаимоотношения Леонова с сильными мира сего и всего мироздания: Горьким, Сталиным, Господом Богом.
О Горьком было раньше и будет ещё.
А вот Сталин собственной персоной появляется в книге лишь однажды. В 1942-й, самый трудный военный год, Леонов пишет пьесу «Нашествие». Вспоминает: «Вдруг звонок. Поскрёбышев. “Как живёте?” – “Живу”. – “Пьесу написали?” – “Написал. Отправил. Не знаю, читали ли?” – “Читали, читали. Сейчас с вами будет говорить товарищ Сталин”. Тот включился без перерыва и сказал: “Здравствуйте, товарищ Леонов. Хорошую пьесу написали. Хорошую. Собираетесь ставить её на театре?”».
Ещё раз Сталин появляется опосредованно: прочитав «Дорогу на океан» (где прототип Курилова угадывается мгновенно, разве что с испугу тогда делали вид, будто не угадывали), сделает единственное замечание и передаст его Леонову через секретаря правления СП Щербакова. Суть просьбы – «перенести обильные и сложные комментарии, расположенные под чертой едва ли не на каждой странице фантастических глав, в основной текст».
Захар, удивляясь и торжествуя, заключает: «А Леонов откажется, упрямец».
Реконструирует диалог:
«– Леонид Максимович, у вас всё в порядке? Я говорю: вас Иосиф Виссарионович попросил.
– Я всё понял. Я не могу исправить. Не буду».
Но вообще-то по всей биографии, даже в разделе «Леонов и Сталин», вождь проходит фоном; чувствуется напряжение автора, когда он приближается к этой фигуре.
Думаю, тут не мистические и не мировоззренческие, но литературные обстоятельства.
Сталинианой сейчас никого не удивишь; удивляет, скорей, её отсутствие, да ещё когда Сам на страницы так и просится.