Захар
Шрифт:
Достоевский был для Леонида Леонова не только литературным учителем, но спутником-мучителем, состоявшейся моделью писательского поведения, вечным сталкером по мрачной вселенной подпольного сознания.
Впрочем, Леонов каторги избежал, хотя несколько раз бывал на волоске.
Идейно-философскую полифонию Фёдора Михайловича Леонов поместил в прокрустово ложе соцреализма. Снабдив отрицательных героев не только фрагментами своей биографии, но и собственными мыслями. Точнее, образом мышления и его направлением. Прилепин настаивает: Леонов здесь был первооткрывателем, и логика кривого зеркала работала множество лет, сформировав даже не целый жанр,
И, возможно, многому, что есть хорошего в нашем поколении, мы обязаны именно доказательствам «от противных». Положительные выслушивали, как школьных учителей, – вполуха и потому, что никуда не денешься. Учились – у отрицательных. Там было, что послушать и чему подражать. Белогвардейцев, уголовников, философствующих алкашей и даже шпионов с любовью вытачивали писатели, с наслаждением играли актёры и бережно увековечивал фольклор.
Чтобы не брать хрестоматийные «Семнадцать мгновений весны» с лихим шабашем отрицательных героев-симпатяг, напомню другой народный сериал. На цитаты разлетелось примерно одинаковое количество афоризмов Жеглова и Горбатого (оба, в разной степени, отрицательны, хотя первый скорее по задумке бр. Вайнеров, но не Говорухина). А кто помнит высказывания Шарапова? Разве когда он в обличье отрицательного, по ходу спецоперации на бандитской хазе.
Другое дело, что Прилепин немного пережимает с белогвардейским ключом к биографии классика, приближаясь к границам интеллектуальной спекуляции в духе Синявского-Терца («Пушкин – вор»). Или структуралиста Игоря Смирнова, выводящего генезис творчества Иосифа Бродского из преступления. Всё это забавно, дизайнерски, но при разговоре о столь масштабных художниках обедняет картину, переводит её в чёрно-белый регистр.
Как будто, по примеру некоторых русских поэтов, Леонов обзавёлся не Чёрным, но Белым человеком. Однако, в отличие от Есенина, отношения у них сложились вполне конструктивные. В моменты творчества Леонид Максимович приглашал Белого к столу. А когда обоими вдруг начинало интересоваться государство (или ощущалось, что вот-вот заинтересуется), писатель прятал вечного спутника под замок в амбар. Как дезертира в прифронтовой деревне.
Да, для самого классика, к тому же ещё сделавшего политически пикантный эпизод вечным двигателем собственного творчества, всё это естественно. Даже когда времена смягчаются, опасность разоблачения отступает, архивы подчищены, он возвращается к теме, трогает и расчёсывает любимую болячку. Чисто урка, доводящий себя до истерики по мелкому поводу – неважно, функционален припадок или затеян ради искусства. Это уже модель поведения.
Леонов хулиганил масштабно – не только историю службы у белых, но и географию обозначал, однако ведь и логика сталинских расправ в тридцатые далеко отошла от классового принципа «свой – чужой» первых лет революции…
Однако исследователь не может не знать: у каждого второго из советских писателей, включая самых крупных, имелся в биографии если не прямой политический криминал, то известное количество белых пятен. Которые при желании могли стать и топливом для творчества, и материалом дела.
Захар справедливо пишет о белогвардейском в прошлом прапорщике Евгении Шварце, но почему-то не упоминает о куда более красноречивом эпизоде в биографии Валентина Катаева – многолетнего леоновского соперника и недоброжелателя. Дворянин, офицер, Георгиевский кавалер, побывавший в Гражданскую в застенках ЧК, – мотивы эти полновесно звучат в поздних мовистских повестях «Трава забвения» и – главным образом – «Уже написан Вертер».
«Нынче все не без пятнышка, Зоя. Только одни таскают на плечах, другие прячут за пазухой…» – говорит мать дочери в леоновской пьесе «Метель».
Куда более мощно заявлена другая жизненная линия – история негромкого бытового мужества, сохранения собственного достоинства, нежелания спекулировать внелитературными обстоятельствами. Как в железные времена, так и в те, где от железа остаётся лишь кислый запах.
Прилепин сознательно не педалирует эту линию, не возводит её в концептуальный ранг «белогвардейского ключа», поскольку материал тут говорит сам за себя.
Страницы о поздних тридцатых – самые сильные в книге, читаются с немеханическим увлечением и горловой сухостью. Все знаменитые процессы сопровождались, как в античной трагедии, хором, причём писательским, как будто Сталин и затеял в 1934 году Союз писателей для шумового сопровождения чисток в высших эшелонах… Статьи-вопли с людоедскими призывами, кликушество, расстрельные диагнозы, под ними подписи мастеров слова… Нельзя сказать, что мы этого раньше не знали, но мастерство Захара таково: ты представляешь конвейер, по полотну которого ползет человечья расчленёнка вперемежку с клочьями растерзанных душ.
Леонид Леонов, такой, по позднейшему общему мнению, совсем советский, практически не участвовал в этой вакханалии самоистребления. Из него, в тридцатых сильно потерявшего в статусе, то и дело склоняемого, неблагонадёжного, тогда клещами вытащили всего пару реплик-подписей в общий хор, что на фоне регулярных сольных выступлений многих коллег-попутчиков выглядело едва ли не крамолой. По малости, дискретности участия в общем хоре тут с Леоновым сопоставим только Пастернак. Кстати, под письмом с требованием расправы над подсудимыми по делу «военных» (Тухачевский и Ко) подписи Леонова, Пастернака и Шолохова появились без их согласия.
А ещё раньше Леонов, приглашённый Горьким в составе большой писательской группы побывать на Беломорканале, в поездке поучаствовал, но по результатам ничего не написал. «Не дал», как тогда говорилось.
Вообще Прилепин, никак этого не обозначая, вдребезги разбивает либеральный литературный миф. О жертвах «постановлений», гонений и пр.
Гамбургский счёт у нас вообще не в моде, но если разобраться, и тут игра будет огромна. По тем же постановлениям в лидерах окажутся не Ахматова и Зощенко, но вовсе даже Демьян Бедный, имевший два именных постановления от высших партийных органов. Более-менее известен разнос с последующим запретом (постановлением Политбюро!) оперы «Богатыри» в постановке Камерного театра по либретто Бедного. И совсем мало помнят отповедь Сталина (с постановлением секретариата ЦК) фельетонам Демьяна «Без пощады» и «Слезай с печки». Плюс в конце тридцатых бедолагу и вовсе вычистили из партии.
Имел своё именное постановление с запретом пьесы «Метель» и Леонид Леонов.
Статьи «Сумбур вместо музыки» («Катерина Измайлова» Дмитрия Шостаковича) или, скажем, «Внешний блеск и фальшивое содержание» (булгаковский «Мольер») до сих пор на слуху, однако каждый крупный художник тогда мог продемонстрировать десятки подобных в собственный адрес, хотя, конечно, не все печатались в «Правде» и были прямым руководством к травле и запрету. Леонов имел своё портфолио, поувесистей многих.
Все помнят, что Сталин звонил Булгакову и Пастернаку, но был звонок вождя и Леонову.