Заклинатель джиннов
Шрифт:
Я пошел на работу в НИИК, в лабораторию распознавания образов, или ЛРО, как ее называли. Причин для такого выбора существовало две: во-первых, заведовал ЛРО (и кафедрой с тем же названием) милейший старик Вилен Абрамович Эбнер; а во-вторых, наш институт располагался на исконно университетской территории, на стрелке Васильевского острова. Все остальное, имевшее отношение к физике, химии и математике, было выселено за Петергоф, на станцию «Университетская», куда я и ездил шесть с половиной лет, будучи студентом физфака. Ездил и наездился; теперь мне хотелось работать тех краях, куда можно добраться в теплом метро, а не в ледяной электричке.
К счастью, за четыре аспирантских года я ухитрился обзавестись двумя степенями,
Я пытался создать единую классификацию химических веществ. Не элементов Периодической системы, которых всего-то чуть больше сотни, а всевозможных соединений, минералов, сплавов, искусственных материалов – словом, всех многообразных атомарных конструкций, какие известны человечеству. Кстати, никто не знает, сколько их на самом деле; в компьютерных банках спектральной и структурной информации зафиксированы сведения о трехстах тысячах веществ, но их, возможно, миллион, или два, или три. Что же касается классификации, то существуют лишь грубые ее наметки: это вещество – органическое, а это – неорганика; это – полисахарид, а это – структура типа алмаза; это – соединение с бензольным кольцом, а это – из класса гранатов или шпинелей. Но чего-нибудь всеобъемлющего и столь же строгого и стройного, как Периодическая система, мы пока что не придумали.
А это было бы весьма полезно! Ведь всякая классификация обладает прогностическим свойством; иначе говоря, если в ней есть лакуны, то появляется шанс предсказать, что именно в этих пустотах должно размещаться. Вот вам торная дорога к целенаправленному синтезу новых веществ, та же задачка, какую подкинул мне хитрый старый Диш, только не в пример глобальнее. Ею я и занимался, вместе с Джеком и троицей помощников.
Наш НИИК входил в университетскую систему факультетов и научных институтов, являясь самым юным из них: его создали году этак в девяносто девятом. В прошлом веке, как мы шутили. Возможно, но причине малолетства, нас оставили на Васильевском, а не выселили в петергофские джунгли; ведь за юнцами нужен глаз да глаз! Может, была другая причина – разместить большой институт в нашем корпусе не удалось бы, а вот для начинающих он подходил в самый раз. Занимались мы десятком проблем, распределенных среди лабораторий искусственного интеллекта, распознавания образов и программирования.
Если идти от набережной по Менделеевской линии, можно попасть на небольшую площадь Академика Сахарова, мощенную брусчаткой и стиснутую старинными домами. Место это знаменитое; справа – приземистый квадратный истфак, за ним – бывшая биржа, ныне – Военно-морской музей; слева – мрачноватые особнячки Оптического института, каждый в своем стиле и со своей историей; сзади – красно-белая стена Двенадцати коллегий, прямо – серое здание БАН, а за ним Академия тыла и транспорта. В ближайших окрестностях есть и другие диковины и чудеса: Кунсткамера и Зоологический музей, Ростральные колонны, Дворцовый мост, дворец опального князя Меньшикова, сфинксы и Академия художеств.
Я всегда иду по Менделеевской до площади, с каждым шагом погружаясь в девятнадцатый век – а может, и в восемнадцатый; и это мне приятно. На площади я останавливаюсь, озираюсь и понимаю, что в Петербурге есть только один университет. Все остальные носители этого пышного имени – узурпаторы и нувориши! И политехники, и скороспелые менеджеры, и профсоюзные обиралы. Все они – клубника в чесночном соусе, коктейль из денатурата с лимонадом! Мало назваться университетом; университет – это традиции, это великие умы, творившие здесь сто и двести лет назад; это, наконец, стены – пусть обшарпанные и ветшающие, но видевшие блеск и славу, победы и поражения, события великие и ужасные…
Бывает, я уношусь мыслями в прошлое, к иным стенам, таким же древним, но сверкающим первозданной свежестью и чистотой. Саламанка, милая моя тихая Саламанка… Разумеется, не та, что в Испании, а та, что под Коламбусом, в Огайо… Самый древний заокеанский университет, не столь престижный, как Беркли или Йель, однако – самый древний…
И потому его берегут как зеницу ока, и учиться в нем почетно. Ведь в Штатах так мало старины! Собственно, держава эта моложе Петербурга, а Питер – всего лишь подросток среди древнейших русских городов. Как всегда, я увлекся. Воспоминания, фантазии, мысли, сравнения… Ими жив и тверд человек, ими и своей семьей. Но семьи у меня нет, и потому я часто вспоминаю и размышляю.
Теперь, если обогнуть здание Двенадцати коллегий, пройти тридцать метров по длинному университетскому двору и свернуть направо, мы попадем в НИИК. Небольшой особнячок, три этажа с мансардой, шесть окон по фасаду, первый этаж – коричневый, выше – желтое с пятью белыми накладными колоннами. Внизу – ни охраны, ни проходной; хочешь – ходи на работу, хочешь – не ходи. Я все-таки ходил. Временами.
Собственно, мое присутствие было необходимым лишь по вторникам, а в остальные дни я мог вкушать прелести свободного расписания. Первый и третий вторник у нас кафедральные семинары в Петергофе, второй и четвертый – семинары лаборатории, в уютном актовом зальчике НИИКа. Кафедральные семинары я не любил; там собирались преподаватели в годах, а среди них – профессор Оболенский, зам Вил Абрамыча по кафедре. Последнее время он поглядывал на меня испытующе, ревниво, словно принюхиваясь к сопернику. Все-таки Эбнер старел, и вопрос, кто унаследует кафедру, являлся вполне актуальным.
Но сегодня была среда, а не вторник, так что мой визит в лабораторию полагалось считать большим сюрпризом. Или компенсацией за вынужденный вчерашний прогул. Сам я склонялся к первой точке зрения. Бездарность Лажевича и всех его зоологических потуг оправдывала меня.
Я проскочил маленький институтский вестибюль, куда выходили двери столовой и кабинетов программистов, поднялся на второй этаж (площадка искусственного интеллекта), а потом – на третий. Тут уже начиналась наша суверенная территория, и тут я наткнулся на Диму Басалаева – на Димыча, как звали его в кругу друзей. Но Димыч мне не друг, а всего лишь приятель, и от общения с ним я имею одно удовольствие, без всяких похмельных забот. Впрочем, за прошлый день было выпито немного, и голова у меня оставалось ясной.
Басалаев подпирал стену на лестничной площадке и дымил сигаретой. Это его обычное времяпрепровождение: что-то подпирать, стену или шкаф, и чем-то дымить. В последнем случае варианты были разнообразней – трубка, сигары, сигареты, папиросы и даже самокрутки. Димыч курил все, что курится, кроме марихуаны; на марихуану у него не хватало отваги. Он упорно добивался от меня подробностей на этот счет, полагая, что за океаном наркотой торгуют на каждом углу и в каждой подворотне. Я его не разочаровывал, но советовал не размениваться по пустякам, а начинать прямо с героина.
– Ты где вчера пропадал? – осведомился Басалаев, щурясь сквозь облако дыма. – Где тебя черти носили, голубь ты наш? Не прибыл на передовую… Ай-яй-яй! Обчественность тебя не простит!
Сняв шапку, я задумчиво почесал в затылке.
– Геморрой со мной приключился. Или атония сфинктера.
– Такая мелочь? Ха! И по этой причине наш главный калибр кантовался в тылу? – Он покачал головой, принял серьезный вид и спросил: – А если по правде?
– Если по правде, – тут я с гордостью выпятил грудь, – перед тобой человек с тремя звездами на погонах!