Заклинатель змей. Башня молчания
Шрифт:
Маленький шрам на подбородке, - чуть ли не до слез он умилял Омара каждый раз. Голе-Мохтар! Девчонка из семейства бродячих скоморохов. Не то курды, не то белуджи, но скорее всего - цыгане, они часто появлялись в Нишапуре, давали на базаре представление: кувыркались через голову вперед и назад, прыгали друг через друга, ходили на руках, смешили народ прибаутками-шутками, плясали и пели, - и лучше всех, конечно, пела золотисто-смуглая, с алыми губами, черноглазая Голе-Мохтар.
Голос ее был именно медным - сильным, звенящим. Она казалось
– Ради чего, - по заведенному у них порядку - завершать представление назидательной беседой, обратился старший скоморох к народу, - человек может покинуть друга?
– И, зная, что никто сразу не решит эту головоломку (мало ли, ради чего), ответил сам: - Ради семьи.
– И продолжал: - А семью? Ради селения. А селение? Ради страны. А страну?..
– Ради аллаха!
– крикнул кто-то богобоязненный. Но скоморох, испытующе, с умыслом помедлив, твердо произнес:
– Ради самого себя.
Представление окончилось. Бородатый старший скоморох с медным блюдом пошел по кругу. Зазвенели монеты. Омар с готовностью положил свою. Он все смотрел на Голе-Мохтар, но она - хоть бы раз взглянула на него! Как-то рассеянно, вскользь, похоже - лишь по долгу ремесла, девчонка улыбнулась толпе восхищенных зрителей и медленно удалилась в палатку.
Его неудержимо, - как петушка к зерну, влекло к этой палатке. И Омар не утерпел, слегка раздвинул дверную завесу. Голе-Мохтар сидела на полу, руки на приподнятых коленях, голова - на руках. У него дух захватило! Он шумно и судорожно перевел дыхание. Голе-Мохтар вскинула голову, вздрогнула, крикнула:
– Рой!
Босые ноги Омара вмиг отделились от земли. Встряхнув мальчишку за шиворот, Рой, сильный молодой скоморох, прошипел ему в лицо:
– Чего тут бродишь? Прочь.
Омар отлетел на пять шагов, упал под чей-то смех в канаву. Поднимаясь в слезах, он услыхал медный голос:
– Украдет что-нибудь...
Оплеванный, потрясенный вернулся Омар домой. «Украдет». Чтоб тебе сгинуть! Ненавижу. И тебе бы, проклятый Рой, шею, подпрыгнув, сломать. Головоходы несчастные. Дурачье. Вот заберусь в темноте на базар и подожгу собачью вашу палатку.
Он три дня не ходил на базар. Не надо! Он знать не хочет глупую Голе-Мохтар. Подумаешь, Своевольный Цветок. Однако на четвертый день Омар не выдержал, вновь потащился к рынку в надежде еще хоть раз увидеть ее. Но скоморохов, как говорится, и след простыл.
– Уехали, детка! Вчера. Сложили палатку, весь скарб в повозку и - прощай. Не горюй! Приедут опять. Не эти, так другие.
– Другие?..
И вот однажды, уже весною, чем-то занимаясь во дворе, он услыхал у раскрытых ворот тягучий звенящий голос:
– Пода-а-ай-те-е...
Она! В рваном платье, грязных шароварах (где ее яркие наряды?), Голе-Мохтар сиротливо стояла у входа и, глядя куда-то в пустоту, жалостно тянула:
– Кусо-о-очек хле-е-ба...
Омару показалось, он сходит с ума. Мальчик метнулся в кухню за хлебом, - хлеба, слава аллаху, у них было много. Но, видно, не зря говорят арабы, что самый скупой в мире народ живет в Хорасане.
– Ты куда?
– строго крикнула мать.
Он молча показал на девчонку. Губы его кривились, дрожали. Вот заплачет.
– Не давай! Их много нынче развелось. Всех не накормишь.
Голе-Мохтар вздохнула, ушла, волоча босые ноги по весенней грязи. И где-то уже на улице зазвенел ее дивный голос:
– Пода-а-ай-те-е...
Все-таки, улучив миг, когда мать отвернулась, Омар схватил горячую лепешку, сунул ее за пазуху и выскочил на улицу. Голе-Мохтар испугалась. Чего хочет от нее ошалелый мальчишка с дикими зелеными глазами? Не дай бог, суму отберет. Не отберет - изобьет ни за что. Она схватилась за тощую переметную суму, перекинутую через плечо, и как-то боком, в страхе оглядываясь, поплелась прочь.
Что с нею стряслось? Куда девались ее родные? Бог весть. Губы из алых превратились в сине-лиловые. И в глазах, когда-то веселых и жгучих, угнездилась, видно навсегда, глухая печаль.
Хлеб жег Омару грудь. Он сунул руку за пазуху. И не решился. Нет! Его остановила робость. Будто он хотел совершить у всех на глазах нечто постыдное. Снисходительно вынуть хлеб из-за пазухи и протянуть... Кому? Ей! Это немыслимо. Кощунство. Омар никогда больше не видел, зато запомнил ее на всю жизнь. Так она, жизнь, мало-помалу оборачивалась к нему изнанкой. Возвращаясь в слезах домой, он отдал лепешку другой нищенке, дряхлой старухе.
Да, нищих много развелось в Нишапуре. Сюда стекались толпы беженцев из Мерва, Балха, Бухары - из родных мест их погнали невесть куда бесконечные смуты, налеты и передвижения караханидских и сельджукских войск. Не всем удалось уйти с деньгами и припасами.
– Сейчас все в цене, - сказала мать Омару.
– Иди на базар молоком торговать. Оно у нас в избытке.
– Я?
– изумился Омар.
– Торговать?
– И запальчиво: - Из дому убегу!
Она побоялась настаивать. И вправду убежит! Такой уж характер.
На базаре проходу не стало от юрких воришек, от шаек нудных попрошаек. Однажды, в начале лета, слоняясь между рядами, Омар услыхал тонкий певучий голос:
– Я не хочу ворувать! Зачем ворувать? Если вы подадиче...
Странный выговор. «Подадиче»? Где уж, родной! Его отогнали, как муху. А «ворувать» он, видно, и впрямь не хотел. Или не умел. Сутулясь и шаркая большими ногами, бедняга отступил в сторонку, устало присел у воды под ивой.
Лет тридцать ему, тридцать пять. Острые плечи, острый кадык. И столь жалостно, столь уныло мигал он рыжими глазами, что Омар чуть не заплакал. Уж такой это был бесприютный, беспомощный, всем чужой человек...