Заклинатель змей
Шрифт:
— Не могу. Родитель…
— Ходи.
— Если учитель дозволит, я буду его посещать на рассвете. Знаете, шейхи наши…
— Изволь! Я встаю очень рано.
Они расстались, радуясь друг другу, как невероятно удачной находке.
Шахразури:
"Его ученик Абуль-Хатим Музафар аль-Исфазари с учениками и слушателями был приветлив и ласков — в противоположность самому Омару Хаияму".
***
Преобразился Омар. Как человек, обронивший огниво в черной пещере у давно погасшего костра и после долгих мучений нашаривший его в кромешной тьме.
Истинное знание. Оно как семя благородного чинара, зарытое на пустыре. Долго, очень долго набирается соков земных, набухает твердое семя. Над ним, на поверхности почвы, каждой весной раскидывается нежным зеленым ковром тьма всяких небольших растений: ярких маков, желтых лютиков, голубого цикория, подорожника, полыни. Все это радует глаз. Но, покрасовавшись одну весну и лето, к осенней поре превращается в грязный и чахлый бурьян.
Семя чинара зреет медленно, трудно, но — неотвратимо.
И вот однажды оно робко проклюнулось к свету. Сколько опасностей ждет его на пустыре! Его может раздавить тяжелым раздвоенным копытом пасущаяся здесь корова. Может беспечно сжевать коза, дурные глаза. Разве она думает, что уничтожает росток, который должен превратиться в огромное дерево? Нет. Козы не думают об этом.
То, чему суждено долго жить, развивается медленно. Природа, в основных своих замыслах, не терпит поспешности. Что сделано поспешно, быстро отживает. Сказано: никуда не торопись, никогда не опоздаешь.
Если стадо вечно голодных коз и коров не истопчет пустырь в серую пыль и если вечно голодный человек не пройдется здесь, ради тех же коз и коров, с косой и серпом, то уцелеет росток. Весенние ливни будут его поить, земля, в которой есть все для жизни, питать, — и встанет со временем здесь исполинское вечное дерево…
Повеселел, распрямился Омар. Ходил по улице гордый, довольный. Глядел на встречных победоносно. Злобствуйте, сколько хотите! Все равно у меня есть то, чего у вас нет и никогда не будет. У меня есть Ученик. Погодите. Мы вам покажем.
Он купил себе самую дорогую и красивую одежду, какая нашлась в Нишапуре. "Экий теперь я фазан". В душе жаворонок у него поселился! Он уже обращал внимание на нехватки в хозяйстве, которых раньше не замечал: кувшины поразбились, чашки почти все раскололись, стало, считай, не из чего есть и пить.
Надо бы обновить утварь.
Проводив Халиля на восходе солнца и повозившись в цветнике, Омар, спустя два часа, отправился к Сабиту, лучшему из гончаров Нишапура.
По дороге, в одном из тихих переулков, прилегающих к Большому базару, его окликнул плачущий женский голос:
— Омар!
Обернулся — к нему бежит кто-то маленький в большой чадре. Раскрыла чадру: Сорейя!
— Здравствуй, Омар. — Она переминалась с ноги на ногу, и радуясь встрече, и смущаясь. — Как живешь?
— Хорошо живу, — проворчал Омар неприветливо.
— Вижу, — улыбнулась она игриво-беспомощной, жалкой улыбкой. — Как одет! Помолодел, похорошел. И в глазах — весна. Я хочу! — Она всхлипнула. — Хочу к тебе…
— Что, — нахмурился Омар, — опять что-нибудь задумали со старухой Айше?
— Нет! Не будь так жесток. Я соскучилась.
— А! Что ж, можем… Сколько за вечер берешь? Денег теперь у меня — лень считать.
Он будто плетью перетянул ее наискось по спине — так она вся передернулась, перегнулась.
— Я… так, без денег, — прошептала Сорейя, опустив свои дивные зеленые глаза, мокрые от слез.
— Ну? Чудеса. Ладно, зайду как-нибудь.
Он повернулся, мрачный, пошел.
— Погоди! — крикнула она тем же плачущим голосом.
Оглянулся: стоит посреди переулка с открытым лицом и умоляющими глазами. — Пожалеешь ты когда-нибудь обо мне…
— Уже жалею, дура! — рявкнул Омар. И кинул ей кошель со ста динарами. Кошель, тяжко звякнув, упал ей под ноги. — Поезжай-ка ты лучше домой, в родное селение. Кто что знает? Выйдешь замуж за честного земледельца, схоронившего жену. Станешь матерью.
— Хорошо. — Сорейя, разрыдавшись, подняла кошель. — Уеду. Найду на базаре односельчан. И сегодня же уеду. Прощай…
Весеннего звона в ушах Омара поубавилось. И желание покупать чашки-плошки пропало. И пришел он к Сабиту угрюмый.
— А, поэт! — кивнул ему гончар, не отрываясь от работы. — Прости, — он указал бородою на круг, где ком глины уже принимал какую-то форму. — Самый разгар. Не могу оставить. Знаешь.
— Знаю, — вздохнул Омар.
Еще бы не знать.
— Эй, Мефтах! — крикнул мастер сыну, который поодаль сидел под навесом у другого станка. — Вымой руки, дай гостю вина.
Сабиту — столько же, сколько Омару, а какой у него уже взрослый сын. У Омара тоже мог быть сын. Но разве у него нет его? Теперь есть. И еще какой — всем на диво.
Прихлебывая горьковатое светлое вино, Омар осматривал ряды готовых кувшинов, горшков, чаш и широких блюд, выставленных сушиться на горячем солнце, посреди широкого двора. В стороне, рядом с ямой для глины, курился дымок над обжигальной печью.
Мне чаща чистого вина всегда желанна,И стоны нежных флейт я б слушал неустанно.Когда гончар мой прах преобразит в кувшин,Пускай наполненным он будет постоянно.Омар возвратился глазами к Сабиту, к его ноге, упруго и равномерно нажимающей на рычаг рабочего приспособления, к его рукам, бережно и нежно оглаживающим блестящую глину и похожим на руки женщины, что купает ребенка.
— Осушил? — Сабит показал глазами на пустую чашу в руках Омара. — Щелкни по ней ногтем и поднеси к уху.
Щелкнул Омар, поднес. Из маленькой чаши, из ее тонких стенок, как из раковины — шум и плеск океана, долетел до него чей-то далекий-далекий, чистый певучий зов: то ли звон Занге-Сахро, то ли печальный голос Экдес, то ли недавний плачущий крик Сорейи. То ли стон другой, давно умершей женщины, чьи кости, рассыпавшись в прах, смешались с песком и глиной и попали в эту чашу.