Заколдованная жизнь
Шрифт:
В ней раздавалось эхо самого феноменального характера, пробуждаемое малейшими звуками, особенно со стороны бассейна, напротив коридоров. Произнесенного шепотом слова, легкого вздоха было достаточно, чтобы на него сперва разом, а затем и один за другим откликнулось несчетное число насмешливых голосов, которые, вместо того чтобы постепенно делаться слабее и замирать вдали по обычаю всякого благонамеренного эхо, – с каждым новым повторением слова или звука становились все громче и ужаснее, пока, достигнув своего crescendo [44] , и, словно выпалив из пистолета, они удалялись, замирая в самой глубине коридоров, и, наконец, обрывались долгим, жалобным, неземным стоном…
44
Crescendo (итал.,
В вечер того дня, когда старик Изверцов объявил о своем решении вступить в брак, за ужином он сообщил домашним о своем намерении дать в пещере в день своей свадьбы большой бал, и тут же назначил для этого один из ближайших дней. На следующее утро, приготовляясь к отъезду, многие видели, как, направясь по дороге к гроту, он вошел в него вместе с Иваном. Полчаса спустя слуга вернулся домой за табакеркою, забытой барином в кабинете, и бегом побежал снова к пещере. А час спустя весь дом был поднят на ноги его дикими воплями. Бледный, дрожа как осиновый лист, и с водой, льющей с него целыми ручьями, Иван вбежал в гостиную, как безумный, и объявил господам, что его барина, оставленного им в первой пещере сидящим у парапета, не было нигде – ни в гроте, ни в коридорах. Страшась, не упал ли барин в воду, Иван, не снимая платья, нырнул в первый бассейн и чуть не утонул в нем сам…
День прошел в тщетных розысках Изверцова, живого либо мертвого. Но ни сам он, ни его тело нигде не нашлось. Полиция наполнила весь дом, все опечатали, и многие были заарестованы по подозрению. Громче других, в своем неутешном отчаянии, рыдал Николай, вернувшийся только к вечеру, когда ему и сообщили страшное известие.
Недобрая тень легла на Ивана – тень сильного подозрения.
Накануне он был поколочен барином за пьянство и, видимо, остался недоволен наказанием, даже бормотал угрозы. Он один сопутствовал ему в пещеры, и при обыске нашли под изголовьем его постели в занимаемом им чулане кованую наполненную семейными драгоценностями шкатулку, которую старик Изверцов всегда хранил у себя в комнате, в шкафу под образами, под ключом, никогда не покидавшим его. Напрасно божился Иван, призывая Бога и всех святых свидетелями, что эту шкатулку он получил утром от самого барина, за несколько минут до того, как последнему вздумалось перед отъездом взглянуть на «бальную залу». Что эта шкатулка была сдана ему с рук на руки, чтобы ее уложить в дормез. Барин собирался, как он смекнул, переделать в городе брильянты заново для подарка невесте, и что он, Иван, с радостью отдал бы свою жизнь за жизнь любимого барина, когда бы только он знал, как это сделать.
Но Ивана никто не слушал, и бедный слуга, заподозренный в убийстве, был посажен по распоряжению полиции в острог. В те далекие времена несознавшегося преступника нельзя было приговаривать к наказанию, и не было по одному подозрению ни «лишений всех прав» ни ссылки, а тем более каторги.
Так бедный Иван и остался в остроге до добровольного сознания. Когда прошла целая неделя в тщетных поисках, то осиротевшее семейство облачилось в глубокий траур, отслужило торжественную панихиду и приступило к приготовлениям вскрытия духовной. Как все того и ожидали, духовное завещание осталось без всякой приписки, и все состояние покойного, движимое и недвижимое, перешло к его наследнику, Николаю.
Старик профессор с хорошенькой дочерью, испытавшие столь внезапный поворот фортуны от блистательных надежд к полному разочарованию, с чисто саксонской флегмою приготовились к возвратному пути в столицу. Унося цитру под правой и уводя Минхен под левою рукою, старик собирался уже садиться в тарантас, когда Николай, победив сильное овладевающее им после смерти дяди волнение при каждой встрече с немочкой, вдруг решился и предложил профессору себя вместо покойного дяди. Перемена декораций, по-видимому, понравилась Минхен и не нашла затруднений со стороны старого артиста. Тихо и скромно, далеко до окончания траура, молодые люди были обвенчаны, и все пошло по-прежнему в старом доме.
Прошло десять лет. Мы застаем счастливое семейство в полном комплекте в Озерках и даже с прибавлением одного нового члена.
Единственный сын родился у юной четы в первый год брака.
Но ребенок был настолько слаб и мал, что казалось едва дышит, поэтому в соответствии с русской традицией в подобных случаях в тот же вечер позвали священника, чтобы немедленно крестить его, дабы в случае смерти он не попал в место, подготовленное христианскими теологами для некрещенных младенцев. На церемонию в большом приемном зале собрались семья и слуги и священник уже собирался трижды окунуть младенца в воду, но все увидели как он резко замер, побледнел как смерть и уставился в пустоту. Руки у него так сильно дрожали, что он чуть не уронил ребенка в купель. Одновременно, нянька, стоявшая на краю первого ряда присутствующих, дико взвизгнула, и, показав рукой в направлении библиотеки старого Изверцова, в ужасе бросилась вон из залы. Никто не мог понять, почему паника обуяла этих двух людей, потому что кроме них никто не видел ничего необычного. Кто-то сказал, что дверь библиотеки медленно открылась, но она могла быть открыта ветром, который гулял по всему старому особняку. После крещения священник, слова которого подтвердила рыдающая служанка, торжественно поклялся, что видел какое-то мгновение призрак покойного хозяина на пороге в библиотеку, он быстро проскользнул к купели и так же быстро исчез. Оба свидетеля отметили, что лицо призрака было угрожающим. Перекрестившись и пробормотав молитвы, священник сказал, что семья должна служить обедню в течении семи недель для упокоя «мятущейся души».
И странный то был ребенок: «совсем чудной!» – говорили няньки. Крошечный, слабенький, вечно больной, его младенческая жизнь, казалось, всегда висела на тончайшей нитке. Но все это было бы еще ничего, когда бы не прибавилось к этому самого удивительного сходства ребенка с двоюродным дедом. Когда лицо мальчика оставалось спокойным, то это сходство становилось до того поразительным, что все в семействе, глядя на него, в каком-то суеверном ужасе отшатывались зачастую от невинного крошки, как от ядовитой змеи. С годами сделалось еще хуже. То было бледное, сморщенное лицо шестидесятилетнего старика на плечах девятилетнего дитяти. Он никогда не играл, никогда не смеялся, а посаженный на свое высокое детское креслице, он важно и не двигаясь сидел в нем по целым часам, сложив руки особенным, привычным одному покойному Изверцову образом, и так и оставался в нем, неподвижный, молчаливый и дремлющий… Часто по ночам нянька, взглянув на него, поспешно крестилась и украдкой окропляла его святой водою; и ни за что ни одна из них еще не соглашалась спать с ним в детской одна, а требовала двух или трех горничных себе в подмогу…
Поведение с ним его отца казалось еще страннее. Он любил сына страстно, ревниво, безумно, и в одно и то же время, казалось, смертельно его ненавидел. Он редко ласкал или брал ребенка на руки; а сидя напротив сгорбившейся, старообразной и болезненной детской фигурки, он бывало просиживал долгие часы, не спуская с него широко раскрытых, полных немого ужаса глаз, ни разу не отвернув от него своего бледного, будто с застывшим неразгаданным вопросом на нем, лица… Со дня своего рождения мальчик никогда не выезжал из Озерков, и кроме семейства Николая Изверцова почти никто из посторонних, знавших старика дядю, не видал еще ребенка.
Минхен, не замечая ничего необычайного в своем сыне, любила его по-своему, разделяя все дарованное ей природою чувство между сыном и сладкими печеньями, на которые она была большой мастерицею. Со дня рождения сына Николай охладевал к ней с каждым днем, пока, видимо, не стал тяготиться ее пухленькой особою и даже избегать ее, где только мог. Но голубоокая Минхен ничего этого не замечала, и розы на ее пышных щеках рдели по-прежнему, даже более прежнего: розы превратились в пионы, и она казалась еще спокойнее и довольнее прежнего.