Закон и справедливость
Шрифт:
Фламандец на это отвечал так:
– Высокочтимый и уважаемый мейстер канонир Ганс-Иоахим Лерке! Как ты сперва сказал, портрета твоего сына я не написал, и оттого ты требуешь свой задаток назад. А потом ты тут же говоришь, что портрет был, и что стоял он в моей мастерской, и многие даже его видели. Так значит, портрет все-таки был написан, и кто же написал этот портрет, как не я? И кстати, тот портрет все еще стоит у меня в мастерской, и мой слуга может сюда его принести и представить его суду в доказательство того, что я выполнил твой заказ.
– Ну хорошо, Мортимер ван дер Вейден, положим, ты действительно написал портрет, но только ты написал совсем не такой портрет, как я просил! Поэтому, хотя портрет тобой и написан, я не могу считать, что заказ мой выполнен.
– Тогда, высокочтимый и уважаемый Ганс-Иоахим Лерке, потрудись объяснить почтенным судьям, а заодно и мне, какую именно работу ты мне
– Я заказывал тебе портрет своего сына, с тем чтобы был он выполнен с подобающим мастерством, а кроме того, бережно и с любовью, чтобы этот портрет мог достойно украшать стены нашего дома и семья наша, равно как и все приходящие гости и родня, могли любоваться им. А ты намеренно изобразил на портрете увечье моего бедного сына, во всем его безобразии, и не согласился переписать портрет, как это тебе было велено.
Фламандец помолчал, покивал головой, облаченной в колпак с кисточкой, а потом сощурил свои маленькие глазки и сказал так:
– Высокочтимый и уважаемый мейстер канонир Ганс-Иоахим Лерке! Я писал портрет твоего сына, используя все то мастерство, каким я владею, с любовью и прилежанием, как я всегда делаю всякую свою работу. Но ты попросил у меня невозможного. Не потому, что не могу я этого сделать, а потому что этого делать никак нельзя. Когда в храме я пишу лик Сына Господня, я забочусь прежде всего о том, чтобы выражал Его лик скромность, и святость и величие, смирение и терпение безграничное, и всю меру страдания Его за род человеческий, а о сходстве я не беспокоюсь, ибо пишу я тогда не с натуры, а по вдохновению Господню. Но когда я пишу портрет человека, титулованного или простого горожанина, то рукой моей правит натура, и я не могу уклониться от натуры ни на шаг, потому что там, где не правит ни натура, ни вдохновение, там правят демоны, и мне легче будет отрубить себе свою руку самому, чем допустить, чтобы ею стали водить бесы.
Канонир помрачнел еще больше и хмуро промолвил:
– Не верю я тебе, художник. Ты – не гончар, рука которого всюду следует за гончарным кругом, заставляя глину повторять движения руки и форму круга. Ремесло твое посложнее гончарного, и натура – не гончарный круг, чтобы удерживать твою руку своею предначертанною формою и мешать тебе придавать своему изделию желаемый вид. Ты теперь хочешь доказать мне и судьям, что натура указует путь твоей кисти так же сильно, как круг гончару, что ты не можешь оторваться от натуры, а не то, дескать, возьмут тебя бесы. Ты не хочешь ли уж сказать, что когда я просил тебя переписать портрет, не изображая увечья, то это бесы водили моим языком и искушали твою волю?
– Я сочувствую твоей отеческой печали, – спокойно отвечал фламандец, – и могу понять ее. У меня тоже растут сыновья, и я их люблю не меньше чем ты любишь своих сыновей. Но если бы жалость и печаль одни двигали тобой, то ты разглядел бы в портрете не только изувеченное лицо своего сына, но и его благородную и честную душу. А ты даже и глядеть на портрет как следует не стал, а сразу пустился в крик и велел переписать портрет против натуры. Я скажу тебе, канонир Лерке, что занимало твои помыслы и двигало твоим языком в тот момент, хотя тебе это совсем не понравится. Это твоя гордыня и спесь, у тебя ее побольше чем у иного рыцаря, и она тебя обуревает все сильнее, с тех пор как ты вернулся с последней войны. А ведь каждый знает, что гордыня – это истинный бес. Остерегайся, канонир, как бы этот бес не забрал твою душу насовсем и не сожрал ее целиком.
– Если я чем и горжусь, – отвечал на это канонир, – то не титулом, которого у меня нет, и не древностью своего рода, не деньгами и не праздной и пышной жизнью, которой я также не веду. А горжусь я только своим мастерством, и в этом признаюсь открыто, потому что и ты, художник, также гордишься своим мастерством не меньше моего. Так может, и твою душу уже забрали бесы, которых ты так опасаешься?
Художник чуть заметно улыбнулся и мягко сказал:
– Всякое мастерство таит такую опасность. Натура – проявление вдохновения и замысла Творца, которого нам до конца не дано понять никогда. По счастью, Господь и людей, своих творений, наделил вдохновением, и оно приносит мастеру огромную пользу, когда помыслы его находятся вдалеке от мира зримого и осязаемого и обращены к тому, кто дал ему это вдохновение, то есть к самому Творцу. А бесы все время толкутся рядом и пытаются подзудить мастера подменить Творца и усовершенствовать натуру, без вдохновения, из одной только гордыни. Но мою душу не заберут бесы так легко, потому что я не горжусь своим искусством и мастерством чрезмерно и открыто, а главное, я гордясь собой, не унижаю при этом других людей, как часто унижаешь их ты, сам того не замечая. Я не для того забочусь о своем мастерстве, чтобы во всем и всегда быть первее остальных, потому что для меня не это главное, а главное для меня – это как можно глубже проникнуть в суть натуры, кою я изображаю, и постараться ее не исказить противу того замысла, какой был вложен в нее Творцом. Так вот, канонир, гордость – это достойное проявление человеческой души, а гордыня – это больная гордость, которую мучат демоны. Вот это и есть грех – не распознать демонов и позволять им мучить себя. Ведь не из жалости к своему сыну, а только из гордыни своей пытался ты заставить меня переписать портрет своего сына противу натуры. Тебе не хотелось вешать такой портрет рядом с твоей знаменитой медалью, вот в чем истинная причина!
– Ты все врешь, художник! – взревел канонир, – Твоя жалкая мазня ничего общего с натурой не имеет, хоть ты лопни! Это мое ремесло точно следует натуре, если уж на то пошло. И среди мастеров моего цеха я один лучше всех знаю, как ударит какой порох в ядро, как вгрызется ядро в воздух, как повернет его ветер на пути к цели. Я по сырости и теплоте воздуха узнаю, какой вид пороха лучше применить, я знаю каким ядром лучше ударить по какому предмету, чтобы поразить его сильнее, в зависимости от того, из чего он сделан и как далеко находится предмет от орудия; я знаю, как наилучшим образом расположить орудия в битве, и орудия мои всегда бьют точно в цель, потому что я всегда и во всем следую натуре. А ты, ничтожный лгунишка, волен повернуть свою жалкую кисть в любую сторону, и никому от того не прибудет и не убудет! Да только я заплатил тебе деньги, чтобы ты повернул ее так, как я тебе сказал, а ты того не сделал!
Недавняя улыбка сбежала с лица фламандца, и оно внезапно сделалось очень серьезным и озабоченным. Художник говорил по-прежнему спокойно, но тон его речи совершенно изменился.
– Послушай меня, канонир, – громко сказал фламандец, – я ведь пришел сюда, чтобы закончить дело полюбовно и убедить тебя отказаться от твоей непомерной гордыни и взять портрет таким, как он есть. Но теперь, после нанесенного тобой оскорбления, я решил не отдавать тебе ни портрета, ни денег и предоставить решение нашего спора суду, и не за то, что ты оскорбил меня самого, а потому что ты оскорбил наше искусство и отказал в праве и умении следовать натуре не только мне лично, но и всему нашему цеху. А как я могу повернуть свою кисть, это я тебе, канонир, еще покажу.
Тут главный судья два раза громко ударил большим деревянным молотком по деревянной же подставке распятия, стоявшего на зеленом сукне судейского стола, и возгласил:
– Я должен прекратить словесный поединок ввиду невозможности определить правого и виноватого, а более того вследствие того, что суд приготовился слушать дело о неисполнении заказа, а дуэлянты, против ожидаемого, затеяли спор богословского свойства, хотя очевидно, что ни канонир, ни художник не являются богословами, и поэтому спор такого рода между ними неприличен и неуместен ни в суде, ни в каком либо другом месте, ибо каждый имеет право судить только о своем деле. А поскольку стороны не примирились между собой, а напротив, рассорились еще более, то суд приговаривает сторонам продолжить начатую дуэль и разрешить свой спор, сойдясь в честном кулачном поединке. Тот из спорящих, кто проиграет поединок или откажется от него, признается проигравшим спор и должен удовлетворить ранее предъявленные претензии победившей стороны, а также оплатить судебные издержки – пять серебряных талеров или долговую расписку на ту же сумму. Если от поединка откажутся обе стороны, то в наказание за свою трусость и бесцельность каждая из сторон выплачивает суду по десять талеров серебром или дает долговую расписку, после чего выпроваживается из суда без всякого почета. Дуэлянтам надлежит биться голыми руками, без перчаток. Проигравшим считается тот из дуэлянтов, кто первый упадет на землю, выйдет за пределы очерченного круга или запросит противника о пощаде. Суд назначает кулачный поединок на завтрашнее утро на городской площади. А сейчас пусть каждый вознесет Господу краткую молитву, чтобы Он завтра указал нам, кто из двоих спорящих прав, и кто виноват!
На следующее утро на городской площади яблоку было негде упасть. Людей сошлось видимо-невидимо, все желали увидеть кулачный поединок между канониром и художником своими глазами. Мальчишки обсели все деревья и каменные выступы в близлежащих стенах. Народ толкался, бранился и спорил, и некоторые даже разгорячились уже настолько, что, не дожидаясь начала поединка, сами успели затеять потасовку и надавать друг другу тумаков, оплеух и затрещин, и все это без судьи и всяческих правил, чтобы только долго не томиться и быстрее почувствовать облегчение. Судья между тем степенно подъехал на осле, сопровождаемый конными приставами, которые расчищали перед ним дорогу, и судейским писарем, несшим подмышками дощечку для писания и стило, а также небольшой гонг на трехногой подставке.