Закон палаты
Шрифт:
— Не знаю, как бы и добралась, если б не добрая душа одна, представляешь, тапочки мне уступила, в них и доехала.
Через пять минут Ганшину уже казалось диким, как это он мог сразу не узнать её. Такая же, как всегда, и всё в ней такое своё, московское, домашнее. Они говорили и говорили, перебивая друг друга, забывая, с чего начали, — о том, что он ходит уже по двадцать минут в день, и как они поедут, и во что оденут Севку, и что костыли дадут, наверное, санаторские, на них ещё год ходить, и в какой школе учиться, и кто их встретит в Москве…
— А это мои товарищи, мама, — спохватился Ганшин,
— Поливанов?.. Узнала, конечно, узнала, — закивала мама. — Как вырос!
— А там Зацепин, Костя Митрохин…
В этот миг торжества Ганшину все палатные, без разбора, казались добрейшими и вечно преданными друзьями. Прошлые ссоры, унижения, обиды, драки были забыты, и ему искренне хотелось, чтобы мама знала теперь о ребятах только хорошее.
— У вас тут один мальчик тяжело заболел, — сказала вдруг мама, приглушив голос. — Я с его матерью на попутных из Вейска добиралась. Хорошая такая женщина, совсем простая, из Иванова-Вознесенска, ткачиха…
— Это Толяба мать, — сказал, опустив глаза, Ганшин.
Она поняла, что он знает всё, и стала тихо рассказывать, комкая в руках платок и временами прижимая его к лицу:
— Мы сегодня всю ночь не спали. Как с вечера приехали, и она узнала… И вот убивается: опоздала, опоздала. Телеграмму, говорит, поздно дали, да с фабрики освободиться надо, да билетов не достать. Пока ещё дочку маленькую к сестре отвезла, пристроила, еду кое-какую собрала, банку тушёнки, сальца, как он любил, где-то выпросила… Мануфактуру везла, нитки, чтобы на мёд здесь поменять и на яйца. Я её всё утешала: поправится он, только усиленным питанием немного поддержать. Вот Севу, говорю, моего поставили, врачи в санатории отличные…
Мама захлюпала и отвернулась. Севка сконфуженно смотрел на неё.
— Так всё в эту войну, Севочка, горе сбоку у радости ходит, — сказала она, глядя себе в колени и оглаживая на них платье.
По правде сказать, Ганшину вовсе не хотелось, чтобы мама говорила с ним об этом. Запретный разговор вызывал у него смущение. Да и просто не терпелось опять повернуть на своё — уезжаем ведь! — и он спросил, привезла ли она штаны, в каких ему домой ехать.
— Папины укоротила, — улыбнувшись, сказала мама, и они стали обсуждать подробности отъезда.
А спустя четыре дня Ганшина провожали в дорогу.
Севка был готов уже накануне вечером и, проснувшись спозаранку, терял последнее терпение. Отъезд дважды откладывался: никак не могли сговориться о транспорте — в районе шла уборка, и все машины были в поле… Лишь бы до Вейска добраться, говорила мама, а там уж железная дорога сама повезёт, билеты через коменданта обещали достать.
Прошёл час, другой, мать дежурила у конторы совхоза, но попутных машин всё не было. Наконец предложили ехать: везут в Вейск картошку-скороспелку на полуторке. Картошка мелкая, мешки плотные, стелите поверх одеяло и поезжайте.
Газуя и пыля, совхозный грузовик развернулся и притормозил за акацией у дороги.
Пока Ольга Константиновна суетилась с выписками из истории болезни и оделяла маму последними рекомендациями о строжайшем домашнем режиме, а та рассеянно слушала и послушно кивала, Ганшин раздавал своё добро. Книжка о войне, привезённая мамой, пошла Поливанову, ему же — краски с кисточкой. Зацепе перепало десяток открыток с надписью «Смерть немецким захватчикам!» и жестяная коробка из-под монпасье с отверстиями, пробитыми для жуков, чтоб дышали. Севка поколебался немного и отдал Косте плоскогубцы и старый альбомчик для марок. Чего уж там, пусть помнит Ганшина!
Потом его одели в домашнюю одежду — настоящие мужские брюки, серые в полоску, подпоясанные кожаным ремешком, и сатиновую рубашку с открытым воротом. Проворные руки мамы застёгивали тугие, не влезавшие в петли пуговицы. Ганшин чувствовал себя смущённо и гордо: скорее бы только, скорее, чтобы ничто не задержало!
Прыгая на костылях, он обошёл постели, каждого из мальчишек тряхнул за руку, кивнул издали девочкам и поскакал к машине.
— Махни мне с грузовика, как поедешь, — крикнул ему вслед Игорь Поливанов.
У заднего борта полуторки Ганшина ждала тётя Настя. Она подхватила Севку под спину и, держа, как большой куль, на вытянутых руках, погрузила на ватное одеяло, брошенное на мешки с картошкой. Туда же забралась мама с коричневым истёртым чемоданом, перевязанным крест-накрест бельевой верёвкой, и какими-то узелками, набитыми дорожной снедью. Сбоку положили костыли, и молодой водитель в драной кепке захлопнул задний борт и лязгнул задвижкой.
— Ты, гляди, ровнее нашего робёнка-то вези, — звонко прокричала шофёру тётя Настя. — Притормаживай, где колдобины. А то я тебя знаю, устроишь тут гонку Осовиахим…
Полулёжа на мешках, Ганшин приподнялся и выглянул за борт. Сквозь разрывы в кустах акаций он увидел вдруг сразу весь, как на картинке, серый двухэтажный прямоугольник санатория с крохотными балкончиками по фасаду и покатым спуском у крыльца. А где-то внизу, у земли, ровный ряд одинаковых кроватей.
Шофёр дал газ, полуторка дёрнулась и медленно пошла, тяжело переваливаясь в придорожных ямах.
Ольга Константиновна, Евга, Изабелла, Настя стояли у обочины и взмахивали белыми рукавами халатов. Где-то далеко мелькнули ещё раз сквозь прутья кроватей лица ребят. Они выбрасывали вверх руки и что-то кричали, но что кричали, было уже не разобрать. Ганшин махнул наугад Поливанову, поискал кого-то глазами в девчачьем ряду, и ему показалось, что увидел Ленку: она смотрела на него, заслонившись локтем от солнца.
Грузовик набрал скорость и, покачивая бортами в разбитых колеях, поплыл по дороге, оставляя за собой долго оседавшее облако белой вонючей пыли.
А ребята из седьмой палаты, которым наскучило затянувшееся прощанье, уже через минуту были заняты каждый своим делом.
Зацепа разложил на одеяле подаренные Севкой открытки и перебирал их своими тощими, как соломка, руками. Костя, часто мигая белёсыми ресницами, достал из-под подушки книгу и, поставив на груди, принялся её читать.
А Игорь Поливанов, которому почему-то ничего не хотелось делать, мотал руками, стиснутыми у плечей кольцами, раскачивая кровать из стороны в сторону и слушая, как она мерно поскрипывает под ним.