Закон-тайга
Шрифт:
Глава XV
Вениамин Петрович
Ушли Матвей и Аркадий. Вениамин Петрович уронил несколько незначительных фраз и задумался.
Последние дни он себя не понимал и очень этим казнился. Всю жизнь он вырабатывал в себе волю, гордился тем, что мог наступить на горло собственным чувствам, и вдруг все это оказалось придуманным. Снова и снова переживая сегодняшнее происшествие, он пытался обмануться и доказывал себе, что, скорее всего, Матвей прав. Как это ни мерзко, как ни унизительно, а волновался он все же за Эльвиру (про себя он с начала экспедиции называл ее так) не как за человека, а как за члена экспедиции, за которого он, его начальник, несет ответственность. Был этот обман очевиден и наивен, потому что вот она, Эльвира, сидит рядом и одно только ее присутствие заставляет Вениамина Петровича волноваться совсем не так, как волнуются при служебных неладах… Да о чем тут, в конце концов, рассусоливать, коль ему уже за тридцать, коль были у него встречи и разлуки и прекрасно он знает разницу между волнением служебным и волнением мужским. Тем не менее он копался и копался в чувствах, пытаясь
Человек легко создает себе богов, трудно он с ними расстается. Богом Вениамина Петровича была воля. Он считал, что волевой человек неуязвим для несчастий, для скорби, для мелких житейских неурядиц, ибо исповедовал истину, согласно которой человек несчастен постольку, поскольку сам в этом убежден. Как уже говорилось, были у Вениамина Петровича встречи, были разлуки, причем последняя — самая основательная, хотя и не самая тяжелая, потому что исподволь он к ней готовился давно. От него ушла Алла. Жена, с которой он прожил одиннадцать лет. Хотя как сказать — одиннадцать. Легко вести счет дням тем, кто живет дома постоянно, чьи пути от дома до работы занимают минуты. В крайнем случае — часы. Его служебные отлучки исчислялись многими месяцами. Он принадлежал к тому поколению, которое, как он считал, жило инерцией военных подвигов. Десяти — двенадцатилетние ребятишки, во время войны они с упоением играли в войну, а потом, рано возмужав, стали осмысленно искать продолжение отцовскому героизму.
Наиболее заманчивыми дорогами тогда казались труднейшие. Пожалуй, одним из самых модных слов в то время стало «экспедиция».
Из одиннадцати лет своей семейной жизни в экспедициях Вениамин Петрович провел примерно половину. Алла считала — лучшую половину, ибо весна и лето — лучшие времена года. Не то, что она была ветренной или не любила, или не умела ждать. Вениамин Петрович, оценивая свою бывшую жену со стороны, старался встать на позицию человека незаинтересованного, убеждал себя, что ее измена (она сказала ему об этом непринужденно и даже с какой-то обидной деловитостью) — следствие не легкомыслия, а единственный выход, который видит человек, способный рассуждать в подобных обстоятельствах. Он не обвинял ни Аллу, ни себя. Она и впрямь терпела так долго, и ее слова о том, что бегут годы, а нельзя вернуть и день, были словами справедливыми и даже само собой разумеющимися. Другое дело, что Алла не хотела и слышать о том, чтобы ходить в экспедиции вместе. Она была убеждена, что дальние дороги — удел мужчин, женщине в горах и вообще в походах делать нечего. Тогда он вполне логично сказал, что кто-то должен стоять за станком, кто-то — летать, а кто-то — ходить в экспедиции. И если все это — удел мужчин, то у женщин по отношению к этим мужчинам должны быть определенные обязательства. В частности, у жен экспедиционников обязательство — ждать. Но Алла расплакалась, взяла его руку и, нервно постукивая по ней пальцами, сказала, что она уже устала от ожидания, что она, наверное, совсем не такая, какая ему нужна, и решения ее уже не изменить.
Все происходило почти так, как он. видел в разных кинофильмах на эту тему. Поэтому он, несмотря на драматизм происходящего, внутренне улыбнулся и не удержался от обязательного вопроса киногероя: «Ты его любишь?» И она ответила точно так, как отвечали киногероини: «Не знаю… Пока не знаю».
Разошлись они, как нынче в большинстве случаев расходятся интеллигентные люди, без взаимных обвинений и остались друзьями, ровно настолько, насколько можно оставаться ими в таком положении.
В общем, произошло все до обидного банально. Однако даже банальные обстоятельства, которые, кстати, складываются гораздо чаще, чем особые, ранят весьма ощутимо. В этом Вениамин Петрович убедился на собственном опыте. Оторванный службой от жены и дочери, он во время разлук, когда думал о семье, думал о встрече. Его волновали именно представления первых минут свидания. Потом все войдет в обычную колею, ибо в семье привыкают не столько друг к другу, сколько к укладу, к тому, что членов этой семьи окружает, и дорожат больше сохранением привычного, а не торжеством чувств. Но первые минуты после долгого отсутствия всегда исключительны и беспамятны. Так у них было до прошлой осени. А прошлой осенью беспамятство прекратилось. Наоборот. До мельчайших подробностей помнил Вениамин Петрович свой неожиданный приход (он никогда не сообщал Алле о дне возвращения, причем делал это не потому, что не доверял жене и старался ее уличить, а потому, что сюрпризное появление рисовал себе заранее и радовался тому, что оно никогда не оказывалось сценарным) и холодную, без объятий и поцелуев встречу. Он сразу понял, что такой прием — не преддверие объяснения, а конец. И хотя он его не ждал и даже мысленно не мог представить, за те несколько напряженных минут, в которые он разделся и наскоро ополоснулся, успел к нему подготовиться. По крайней мере, так он считал.
Какое-то время они сидели молча. Он — на стуле, спиной к окну, она — в кресле напротив. Вениамин Петрович намеренно выбрал такую позицию: его лицо оставалось в тени, а на лицо жены падал свет. Ему очень хотелось уловить выражение этого правильного продолговатого лица с чуть тронутыми краской веками, бровями и яркими, особенно яркими на необычно белом фоне губами. Но, странное дело, он не воспринимал лицо объемным. Оно состояло из отдельных — голубоватых, черных, красных — линий, нанесенных на белый плоский овал. И когда Алла заговорила, то он, прежде чем услышать ее голос, увидел, как зашевелились линии. Они медленно тронулись со своих мест, потом задергались, запрыгали, смешались в быстром круговороте. От их неистового кружения у Вениамина Петровича зарябило в глазах, и он, чтобы избавиться от наваждения, непроизвольно заслонился рукой. Но тут же, зажмурившись, тряхнул головой, и когда открыл глаза, все оказалось на своих местах. Перед ним, плотно сжав колени, опершись на подлокотники кресла и чуть подавшись вперед, сидела Алла. Это были ее узкие, суховатые губы, ее чуть тронутые голубой краской веки; крашеные рыжеватые волосы, небрежно рассыпавшиеся по лбу прямыми стремительными прядками, тоже были ее. Он даже вроде бы почувствовал ладонью их жесткую непокорность и шевельнул пальцами, как шевелил всегда, перебирая волосы жены. Все было тем же — своим и привычным, чужими были только глаза. Серые, неподвижные, больше похожие на стеклянные, чем на живые, глаза. Они ничего не выражали — ни раздражения, ни злости, ни равнодушия. Совершенно ничего. Губы Аллы двигались, го обнажая, то прикрывая ровные, ухоженные зубы, двигались лежащие на подлокотнике пальцы, подрагивали — так, по крайней мере, ему казалось — прядки волос на лбу, лишь взгляд оставался стеклянным. Она что-то говорила, но он не понимал что. Его мысли сосредоточились на другом. Он думал, что, если бы человек знал, что у другого человека может быть такой взгляд, он никогда бы не рискнул выбрать его себе в друзья. Друга с таким взглядом иметь страшно. Если правду говорят, что глаза — зеркало души, то, значит, человек, могущий делать свои глаза стеклянными, души вообще не имеет. Такое простое соображение, как ни странно, вернуло Вениамина Петровича к действительности. Происходящее стало совершенно реальным, а потому — понятным.
— Я слушаю, слушаю, продолжай.
Он сказал это ровным голосом, хотя то, что она говорила, в голове укладывалось плохо. К чему это вступление: «Вениамин, первый раз в жизни я хочу говорить с тобой серьезно?» Разве не говорили они серьезно до этого, разве не серьезно тогда, в дубовой роще под Воронежем, она сказала ему: «Люблю!» — и потом много-много раз повторяла это слово? Стало быть, то было несерьезным, попросту говоря — пустячком, таким же проходным, разменным словечком, как «шикарно!», «блеск!», «железно!» Серьезное начинается только теперь. А ведь это серьезное как раз не требует никаких разговоров. Сказав, что у нее есть другой, которому она жена вот уже скоро два месяца, она сказала все. За столько лет она должна была хоть как-то прояснить для себя мужа, должна была понять, что он никогда не изменяет своему слову. На втором или третьем году их супружества она, прощаясь с ним перед очередной экспедицией, тихо сказала: «Я никогда, никогда не смогу представить себе, что вместо тебя может быть кто-то другой». И он ей тогда ответил: «Зачем ты об этом? Был бы другой, не было бы меня». Сейчас другой есть, стало быть — пояснять нечего. Может быть, она хочет покаяться, хочет быть откровенной и с ним и с самой собой? Да нет, не похоже. Она прекрасно знает его точку зрения: если один человек уличает другого в неверности, но не имеет сил порвать с ним, он тем самым дает ему в руки кнут, которым тот его истязает. Выходит, причина иная. Здесь все объясняется гораздо проще. Человек, совершивший доброе дело, молчалив — за него говорят другие. Человек же, сотворивший гадость, ищет себе оправдание, поэтому готов каждому встречному излагать причины, побудившие его к гадкому поступку.
— Или ты сказала все?
— Я еще ничего не сказала.
Позже он думал, что лучшим в его положении было не слушать перечисления всех тех несправедливостей, которые он совершал по отношению к ней. Нужно было уйти сразу, как только она приготовилась к подробным откровенностям. Ведь знал же он, знал, что подробные объяснения в конце концов теряют свою первоначальную принципиальность и заканчиваются перечислением обид мелких, иногда даже до смешного несущественных. В самом деле: все точки над i поставлены. Она решила уйти от него, сделав при этом самый решительный шаг. Причина: он редко бывает с ней, и она, в общем-то, даже отвыкла от него. Мысль о нем ее не волнует, и, закрыв глаза, она видит перед собой совсем не его. Любовь увяла. Это главное. Это и только это. Так зачем же пристегивать сюда случай, когда она застала его целующим Марию Федоровну (он, по правде говоря, не помнил этого, потому что было то во время новогоднего праздника, когда в захмелевшей компании каких только чудес не происходит), или что не вовремя он дал ей денег на туфли и она не смогла купить себе, какие хотела?
— Ты все сказала? — перебил он ее серьезно.
— Конечно, не все. — Здесь она впервые со встречи прищурилась, и взгляд ее стал напряженно-осмысленным. — Я все помню. Понимаешь ты: все.
— Так и вспоминай все. Смотри, не забудь, как ты хотела фруктовое мороженое, а я, для того чтобы тебя унизить, купил пломбир. Где же это было?.. Дай бог памяти…
— Ты… ты в такие тяжелые минуты еще можешь шутить…
— Какие уж тут шутки.
— У тебя не сердце, у тебя — кусок льда.
Пошли новые воспоминания, новые перечисления, хода которых не надо нарушать, ибо тогда они станут крикливыми и бесконечными. И Вениамин Петрович слушал, не слыша, думая о том, что самой большой его ошибкой, как оказалось, была женитьба. Точнее, не женитьба сама по себе, а сближение с человеком, чуждым ему не только по интересам, но и по духу своему, по всему своему складу и восприятию жизни. Можно провести всю жизнь с человеком, любя его, можно жить, не любя, но уважая, можно ненавидеть, наконец, хотя такая жизнь состоит из сплошного сочувствия к самому себе и непрестанного искажения истины, но жить вот так — равнодушно регистрировать каждый шаг, каждое слово…
— Неужели у тебя в жизни только и были одни плохие минуты?
Она ничего не ответила и заплакала.
— И на том спасибо. — Он не подошел к ней, не стал утешать.
Для ее утешения существовал другой. «Существовал» не то слово. Он есть, стоит непроходимой стеной.
— Больше тебе сказать нечего?
— Тебе, по-моему, тоже.
— Камень ты. Бессердечный, отвратительный камень. Но дочь-то ты хотя бы будешь проведывать?
— Если разрешишь.