Закон - тайга
Шрифт:
Через неделю, и верно, пришла посылка. В ней ни строчки. Только одежда матери. Старая юбка, сарафан да несколько легких кофтенок, порыжелых от времени. Сарафан от долгого лежания плесенью взялся.
Дашка впервые разложила вещи здесь, в селе Трудовое на Сахалине, куда ее, с поражением в гражданских правах на десять лет, привез похожий на лесную кикимору паровоз, кричавший на всю тайгу визгливым голосом, что доставил новую партию ссыльных.
Дашке объяснили, что эти десять лет она не имеет права голосовать, избирать и избираться.
Баба на это устало отмахнулась:
—
Вскоре ей дали камору в бараке. И, определив сучкорубом на лесоповал, выдали брезентовую спецовку, немного денег на харчи, а указав на дежурную вахтовую машину, сказали, что увозит она людей на деляны в семь утра. Опаздывать на работу нельзя. За это наказывают очень строго.
На обживание и отдых дали Дашке три дня.
И вот тогда впервые достала баба из угла материнские вещи. Разложила их на сером столе.
Измятые, они топорщились складками, рукавами. Пахли затхлостью.
Дашка решила примерить сарафан. Длиннополый, тяжелый, он стиснул Дашку в объятиях швов, прострочек.
Мать была худенькой женщиной. Дашка сунула руку в карман сарафана, почувствовав в нем что-то. И вытащила завязанный узлом носовой платок. Развязала его.
Узнав почерк матери, расплакалась. В платочке была молитва матери к Богородице о ней, Дашке.
Баба перестирала вещи. Помылась. Привела в порядок хибару. Она уже огляделась на новом месте.
Горсть домов, которую в насмешку кто-то назвал селом, словно по нечаянности выронила из рукава сахалинская жестокая пурга.
Дома строились как и где попало, лишь бы подальше от сырости и тайги, где, как говорили старожилы, нередко случались пожары.
Кто-то, скупой на тепло и фантазию, дал селу казенное имя, будто выбитое на булыжнике. Здесь никто не рождался. Здесь только умирали. Здесь у каждого жителя была одна на всех мечта — быстрее дожить до свободы. Полной, настоящей, когда можно будет идти, ехать куда хочешь, не спрашивая разрешения участкового. Когда можно смеяться и плакать в полный голос. И никто не обругает, не прикрикнет, не оскорбит.
Дашка тоже мечтала о том.
В Трудовом, а это баба узнала сразу, жили условно-досрочно освобожденные и пораженные в правах. Первых звали условниками, участковый называл их фуфлом, вторых — ссыльными.
За теми и другими следила милиция неусыпно.
Дашка работала на деляне в бригаде Тихона. Бригадир был старше всех. Седой, степенный мужик, он не любил разговорчивых. Был краток и угрюм.
Как-то на перерыве, у костерка, подала Дашка Тихону кружку чая. Тот и отогрелся сердцем, разоткровенничался:
— Вот такой же чаек довелось мне впервой в Белоруссии попробовать. Старушка угостила. Пожалела меня, непутевого. И свои, и немцы посчитали за убитого. А я ночью стонать начал. Бабка и подобрала. Все молила Бога, добрая душа, чтоб выжить мне дозволил. Да уберег от лютости. Два месяца лечила. А когда я на ноги встал, решил к своим пробираться. Напоролся на облаву. Немцы лес прочесывали, партизан искали. А поймали меня — дурака, — вздохнул Тихон и продолжил: — Как партизана, повесить хотели. А тут на мое счастье подвалил какой-то
— Так ты там до конца войны пробыл? — затаив дыхание, спросила Дашка.
— Да. В особом бараке. На нас опыты ихние доктора проводили. Вводили в вены всякую гадость и наблюдали, как борется организм с болезнью в состоянии голода. Мне сказали, что я десять смертей пережил… Только зачем — не знаю. Вдвоем мы дожили до освобождения. Когда наши открыли барак, мы подумали, что сошли с ума, русскую речь услышав. А нас за микитки и в товарняк. Думали, что домой отправят. А нас — в Воркуту. На уголек в шахту. За что? Да за то, что воевали, что в плен попали, живы остались. Нас таких в Воркуте не меньше, чем в Освенциме, было. И тоже… Мерзли, дохли пачками. На нас другой опыт ставили. Уже свои. Сумеем ли, пройдя все лагеря и зоны, людьми остаться, — поперхнулся Тихон.
— БылО бы за что мучиться. В плену, как я слыхал, миллионы перебывали. Лучше б вы там и остались, чем так вернулись, — подал голос Кривой, отпетый ворюга, который, по его же признанию, из каждых десяти лет сознательной жизни всего год гулял на свободе.
Тихон тогда лишь взглядом огрел его. Да кулаки сцепил. Но, глянув на Дашку, сдержался.
В этот вечер, после работы, он впервые пришел к ней в гости, крепко сцепив пятерней зеленое горло поллитровки.
Дашка приняла гостя радушно. Он ни о чем не спрашивал ее. О себе добавил коротко, что семья от него отказалась.
— Выпьем за мертвых среди живых. За покойников без покоя. За пасынков судьбы. За рожденных бедой, — предложил Тихон и протянул налитый доверху стакан водки.
Баба выпила одним духом.
Слова Тихона вскоре перестали доходить до слуха. Да и говорил ли он? Может, слышалось Дашке что-то свое, сокровенное, не услышанное никогда.
Утром проснулась она прижатой к стенке на узкой железной койке в своей каморе. Тихон спешно одевался. Едва не проспали вахтовую машину. Бежали к ней вдвоем, задыхаясь. Успокоились, лишь усевшись в кузове.
Целый день работали, не вспоминая о минувшей ночи. Лишь в обед Дашка уделила Тихону внимание. Это заметили все. Бригадир принял заботу бабы как должное. И после работы, не таясь, не прячась от посторонних глаз, пошел к Дашке на виду у всех.
Дашка не звала и не гнала его. Какой ни на есть — мужик. Не хуже других. Из себя видный. И бригадир. Не ворюга, не насильник, не полицай.
Сначала стерпелась, а потом и привыкла — Тихона мужем стала считать. Но однажды, затеяв стирку, положила в корыто рубаху Тихона. Тут же спохватившись, бросилась проверить карманы. И наткнулась на письмо, которое, судя по штемпелю, Тихон получил совсем недавно.