Залежалый товар
Шрифт:
Когда этот вечер пришел, никакой необходимости, обещанной Леоном, жакетка не ощутила. Однако она, смущенная, присутствовала при большом успехе спектакля «Давай помечтаем».
Набившаяся в зал публика семь раз вызывала актеров, и те, стоя у края рампы, кланялись, чтобы поблагодарить признательных, а потому аплодирующих им зрителей.
Позже, оставшись одна в гримерной, которую она делила с Даниэль Дарье, «Месье ожидал» воспользовалась ночью, чтобы поразмышлять.
Она вспоминала, что когда вместе с «Без вас» и «Не зная весны» они научились слушать, то наполняли свои понедельники историями, произошедшими с другими в минувшие субботу и воскресенье: представления в мюзик-холле, фильмы с Эрролом Флинном или
Никогда прежде, до своего отбытия с бульвара Монмартр, жакетки не разлучались, и ни одна из них, следовательно, не могла рассказать ничего такого, чего не знали бы две других. Поэтому никогда прежде им не представлялся случай поупражняться в рассказе.
Понятное дело, о таком рассказе никто и не просил. Однако когда возможность (совершенно виртуальная) рассказать о том, чему она была свидетелем, представилась, «Месье ожидал» очень скоро поняла, что вовсе не отсутствие опыта делает ее неспособной рассказать об этом. Говорить о том, что тебя окружает, — пожалуйста! Но пьеса? Ситуация представлялась ей столь странной, что она вообще не понимала, о чем идет речь.
Эту заботу взяли на себя газеты — актеры их перелистывали, оставляли в гримерных открытыми на странице «Афиша»; похоже, газеты не разделяли уныния «Месье ожидал». «Муж, жена и любовник» — озаглавил свою статью один из хроникеров, упомянув вскользь, что так уже называлась одна из пьес Саша Гитри. Все согласно превозносили остроумие автора, говорили о фейерверке, живости, фантазии, легкости, легкомыслии, дерзости.
Гитри, вполне удовлетворенный похвалами автор, ветеран соблазнительных слов, сам играл по соседству, в театре «Жимназ», в пьесе «Тоа», и иногда во второй половине дня любил заглянуть к ним во время репетиций. Еще не успев войти, он уже громким голосом сообщал о скорой женитьбе — для него уже пятой — на Лане Маркони, и его шумное присутствие как нельзя лучше вписывалось в театральное пространство.
Вечер за вечером текст пьесы «Давай помечтаем», преодолев оркестровую яму, покорял зрительный зал. Публика менялась, ну так что же? В ответ на каждую реплику — что уже стало ритуалом — она смеялась и аплодировала, будто всякий раз состояла из одних и тех же зрителей.
«Может быть, — размышляла „Месье ожидал“, — такое постоянство связано с тем, что пьеса отражает и выражает скорее невысказанные желания публики, нежели мысли автора. Публика, кажется, успокаивается, видя на сцене именно то, что ждала увидеть, словно малейшая неожиданность могла бы выбить ее из колеи: господин делает вид, что он учтив и любезен, а сам исподволь готовит победу над дамой другого господина — вот что из представления в представление восхищает зрителей». «Месье ожидал» беспокоило это восхищение публики. Она отступилась, когда поняла, что все, по ее предположениям, что могло быть сказано с театральной сцены, сказано не было.
Должна ли она этим возмутиться? Ей не хватало опыта, чтобы до конца понимать сюжеты, каждый вечер разворачивающиеся у нее под боком. Смирившись с невозможностью понять всю эту, с ее точки зрения, несостоятельность, она вернулась к исполнению той роли, к которой и была предназначена: роли одежды. Избранной одежды. И избранной для того, чтобы ее носила Даниэль Дарье.
Это удовольствие она считала сродни чуду; от начала привычного маршрута, ведущего ее из гримерной на сцену, до того момента, когда зал за тяжелым бархатным занавесом пустел, это удовольствие было таким огромным, что утешало и успокаивало ее раздражение от всего прочего.
Она не ощущала своей связи с той историей, что каждый вечер происходила на сцене, со словами, от которых ей нечего было ждать. Она была связана с голосом. Этот голос сопровождал ее, как она сопровождала все движения пребывающей
В одной газете напечатали фотографию, где они были вместе, — ее увеличенная копия висела в фойе театра. Этот снимок зародил надежду в сердце «Месье ожидал» — надежду быть узнанной мсье Альбером. Подобная надежда уже тешила их — ее с двумя подружками, когда повешенные одна подле другой они оказались неликвидами. Тогда они представляли себе, что однажды их купят, наденут — и кто-нибудь из ателье их увидит, узнает, даже поприветствует и, возможно, немножко проводит. Ведь именно так случилось с жакеткой «Мое сердце как скрипка», неожиданно замеченной на бульваре Пуассоньер на молодой женщине, входящей в кинотеатр «Рекс».
Она представляла, как мсье Альбер машинально разворачивает газету, внезапно натыкается на фотографию, лихорадочно показывает ее Леону, Шарлю, всему ателье и кричит мадам Леа в кухню: «Леа, иди посмотри! Быстрей! Моя модель в этой газете, фотография в целый разворот! И знаешь где? В театре!»
В своей гримерной «Месье ожидал» еще и еще раз представлялось, как газета переходит из рук в руки, а в ателье удивляются: «Подумать только, что никто не хотел купить эту модель. Полгода, целых полгода она провисела наверху! Я уж и забыл, как она называется…» — «Месье ожидал», — ответила бы мадам Леа. Жакетка совсем расчувствовалась, когда представила, как мсье Альбер своими огромными портновскими ножницами аккуратно вырезает фотографию из газеты и прикрепляет на стену над своим столом, туда, где были подколоты открытки торгового представителя. «Да еще на чьих плечах!» И все ателье затихает, чтобы дать ему насладиться полнотой этого мгновения радости: «Даниэль Дарье!»
«Месье ожидал» уже видела, как, сидя в первых рядах партера, исполненные нетерпеливой гордости, все работники ателье в полном составе ждут каждого появления так долго презираемой модели, возможно, указывают на нее пальцем и аплодируют стоя. Да, она была презираема, отвергнута, унижена, покинута, выброшена за пределы нормальной жизни. Она была неликвидом. Какой реванш!
Пятьдесят раз раздавались три удара часов. Пятьдесят раз, появившись на сцене, «Месье ожидал» с надеждой вглядывалась в лица зрителей. Когда миновало пятьдесят представлений, пришла пора смириться с очевидностью: газета не попала в ателье на улице Тюренн.
Ей все же хотелось, чтобы однажды из зала раздались — нет, разумеется, не взрывы восторга, но хотя бы крики «браво», обращенные именно к ней. Поскольку без нее — так ей казалось — пьеса бы не началась. Ее это так печалило, казалось такой несправедливостью — разве не вместе с актрисой в лучах рампы выходили они в конце спектакля на поклон?
Еще хуже, пожалуй, было то, что однажды произошло в гримерке, обычно наполненной цветами, будто продлевающими представление. Каждый раз Даниэль Дарье, выйдя из роли, снимала «Месье ожидал», словно избавлялась от своего персонажа, и оставляла жакетку во власти костюмерши, в задачи которой входило почистить ее, освежить и, когда все уйдут, повесить возле ширмы, а затем окончательно ее покинуть, вновь грустную и смирившуюся с одиночеством.
Как-то вечером, после последнего представления, когда со сжавшимся сердцем Даниэль Дарье снимала со стен гримерной какие-то фотографии и многочисленные телеграммы, ей сообщили о приходе Макса Офюльса.
— Я тоже, — начал он, — не люблю расставания, все эти последние спектакли, короче, все, что заканчивается. И все же должен быть последний день, иначе не было бы следующей пьесы, следующего съемочного дня.
Он был очень элегантен в своем двубортном пиджаке, светлом галстуке и с платочком в тон ему в нагрудном кармане. Он пришел спросить Даниэль Дарье, не согласится ли та сниматься в его будущем фильме «Карусель», съемки которого должны начаться в январе. Он видел все ее фильмы, а она обожала «Письмо незнакомки».