Залив Недотроги
Шрифт:
Так вот. В следующий раз, через месяц, Годар принёс молодой женщине гораздо больше рыбы, чем прежде. Анис побледнела, швырнула её ему в лицо и закричала сквозь слёзы:
— Проклятый слепец! Принеси мне веточку с дерева; цветок или красивый камешек. Зачем мне твоя рыба?!
— Выходи за меня замуж, — попросил рыбак и переступил с ноги на ногу.
— За тебя? — Анис расхохоталась, так и не вытерев слёзы. — Уж лучше всю жизнь одной молчать, чем вдвоём. Уходи!
А ещё через месяц она молча взяла рыбу и уже не заплакала. Только когда
— Ты хороший. Ты сильный и верный. Ты самый лучший рыбак в Сан-Риоле. Но это и всё. А мне этого мало. Не обижайся…
Годар так и не выполнил ни одной из просьб Анис. Приходил же регулярно, и вскоре к этому все привыкли, как привыкают к придорожному камню.
А годы уходили. Будто чересчур вежливые гости: уговорить не уговоришь, угощениями тоже не остановишь. Много лет так ушло.
Побелела голова Годара. Уже, наверное, не мерещился ему тот молочно-белый туман, не опутывал, будто невод, не слепил глаза. Высохла Анис. Старый шкипер давно-умер, и она жила теперь одна. С тем же гордым и никем не понятым сердцем. Годар приносил свои подарки и молча садился на перевёрнутую рассохшуюся лодку. Анис рассказывала ему свои нехитрые новости, иногда кашляла. В городке поговаривали, что у неё чахотка.
Как-то весной сорвался шторм. Два дня нападал он на берег и ломал всё, что мог сломать. Годар теперь редко ходил в море. В то ненастное утро он чинил дома сети и слушал грохотание ветра. Какое-то беспокойство поселилось в его сердце: может, поэтому бечева то запутывалась, то ни с того ни с сего рвалась. К вечеру шторм поутих. Годар сел в лодку и поспешно погнал её к противоположному берегу залива, однако на полпути повернул обратно. Улыбаясь и мыча что-то непонятное, он забрался в заросли черёмухи и стал ломать прибитые ветром ветки. Они одуряюще пахли, несмотря на то, что их два дня полоскал дождь. Годар ломал и носил ветки в лодку. Ломал, пока не наполнил её до краёв.
Ещё на ступенях из ракушечника, которые сам проложил от берега к дому шкипера, он услышал голоса, женский плач. Окно Анис ярко светилось. Годар замер. Затем медленно, будто ноги его увязали в том ракушечнике, подступил к окну. Анис обмывали. Годар третий раз в жизни увидел молочно-белый туман, который опутывал, будто невод, слепил. Только на этот раз не было у тумана зелёных насмешливых глаз…
Он не вошёл в дом. Не разбирая дороги, раня себя, спустился к берегу. Долго искал весло, которое лежало рядом, перед ним…
Утром следующего дня санриольцы нашли Годара мёртвым. Рядом с ним лёгкая волна качала лодку, заполненную до краёв увядшей черёмухой».
Вскрикнула чайка и разрушила наше молчание.
— Жаль их, — вздохнула Ирис. — Их не поразила молния взаимопонимания.
— Обоих — это слишком. Идеальный вариант, — улыбнулся Грин. — Хватило бы, если бы хоть кто-нибудь один понял другого.
— Тут ещё в характере дело, — сказал я. — Всё они понимали, да только приспособиться друг к другу не могли. Преодолеть себя.
— Ладно, Лён, — заключила девушка. — Ты пока преодолевай себя, а я пойду на почту. Мама разговор заказала. И не забудь о раковине — я жду продолжения.
Через полчаса Александр Степанович тоже попрощался, и я отправился домой.
На крыльце с отсутствующим видом сидел Кузьма Петрович. Я решил не заговаривать с ним — человек отдыхает или где-то мыслями бродит, зачем его трогать. Но дед вдруг шумно вздохнул и спросил:
— Ты чего так ходишь: всё бочком да молчком?
— Мешать не хотел, Кузьма Петрович.
— То зверь только может друг другу помешать. А мы люди, человеки. Пробуй винцо, квартирант, — и дед налил полный стакан.
Я сделал несколько глотков: душистое, чуть сладковатое, как раз такое, как я люблю.
— Пей, сынок. Графин большой, я один не управлюсь.
— Хорошее у вас вино, Кузьма Петрович. Нектар! — похвалил я.
— Коля Зинчук говорил, что ты фантазии разные пишешь!
— Пробую.
— А о чём фантазии? — стал допытываться дед.
— О будущем. Как люди дальше будут жить. Скажем, через сто лет или двести.
— Ага, ясно, — кивнул Кузьма Петрович. — Брехня, значит, всё…
Я умолк, обескураженный таким поворотом разговора.
— Ты лучше о любви напиши, — задумчиво предложил дед. — Чтобы через двести лет прочли люди и заплакали. Вот это будет фантазия…
И уже с тоской, полуутвердительно:
— Небось, нашёл проход в скалах? Открылся он тебе?
«Залив Недотроги, — подумал я. — Значит, Кузьма Петрович знает о нём. А не сказал… Нет, говорил, здесь выхода к морю».
— Я-то нашёл. Ещё в первый вечер. А вот почему вы…
— Не спрашивай, сынок! Ничего не спрашивай, — дед наклонил голову, как бы заглядывая в свой стакан. — Всё было… Я там ещё мальцом купался. И после войны был, хотя, кажется, на войне всякий запачкается…
— Не понял вас.
— А что тут понимать, — Кузьма Петрович махнул рукой. — Чистым туда вход открывается. Чистым душой… А я после войны всё счастья искал, красивой жизни. Приторговывал… Шкуру с вашего брата, курортников, драл: у меня тут каждое лето дюжина квартирантов жила. А главное — Настю, жену свою, обижал. Вот мне туда и запретили вход…
— Где же ваша Настя сейчас, Кузьма Петрович? — спросил я, веря и не веря его рассказу.
— У старшего сына, в Симферополе. Внучку нянчит. А я сижу здесь как пень…
Я промолчал. Ну что ты скажешь в такой ситуации?!
Кузьма Петрович опять ушёл в себя. Я допил вино и, стараясь не наткнуться в темноте на какой-нибудь из ульев, направился к своей времянке.
Раковина лежала на столе, рядом с исписанными листами бумаги. Я прижал её гладенькую створку к уху, приготовил шариковую ручку. Раковина проворчала что-то укоризненное, мол, приходишь поздно, и тихий голос сказал: