Залив в тумане
Шрифт:
— Камфору ему. И кофеин. По два кубика.
Игла шприца не хотела войти под кожу живота. Ковалева вталкивала её туда легкими, но настойчивыми движениями. Когда морфий из шприца очутился в теле Симаченко, раненый открыл глаза и зажмурился от яркого света. Лицо его было попрежнему землистым, каждый волосок проступал отдельно, даже веснушки, которые раньше терялись в общем цвете красной обветренной кожи, сейчас были хорошо заметны.
— А ну, сожмите-ка пальцы правой руки, — попросил доктор.
Голос Иннокентьева прозвучал издалека, как из какого-то другого мира. Симаченко попытался сделать это, но ойкнул. Иннокентьев успел заметить, что под марлевой повязкой на руке шевельнулись только два пальца. Остальные были неподвижны.
В этот вечер Тамара Вишнякова была свободна от дежурств. Она затопила печку в землянке, где жили сестры, и при свете коптилки села писать письмо в Ленинград. Такие письма она писала каждый месяц всем своим подружкам, с которыми училась на курсах медсестер и которые по её предположениям служили где-то на Ленинградском фронте. Она писала им домой, на домашние адреса, надеясь, что их близкие либо перешлют им её письма, либо её подружки сами забредут домой и найдут то, что она им написала. Она спрашивала об одном: не знают ли они чего о её маме и двух её братьях — Михаиле и Анатолии. Она простилась с ними в июле в Луге и, словно чуя, что произойдет, просила: «Будете уезжать, вот вам адреса моих подруг. Напишите каждой открытку, где вы. А я буду справляться». Это было хорошо придумано, но подруги молчали. Ни одна из них не откликалась на её письма не только о её родных, но о себе тоже они не писали ни строчки. А быть может, они давно уехали за линию Ленинградского фронта и родных их тоже эвакуировали? Но не теряя надежды, веря в какую-то глупую случайность, она упрямо продолжала писать. В пустоту. Каждый месяц. Одни раз она забылась и по ошибке вместо адреса подружки написала адрес своих родных. Через месяц открытка, на которой было написано: «Луга, Заречная 7, Агриппине Васильевне Вишняковой», вернулась к ней обратно. Тамара прочла коротенькое слово «Луга», не узнав сперва своего почерка, решила, что это письмо ей из Луги. Сколько радостных мыслей пришло к ней в одно мгновение. Луга наша! Лугу взяли обратно у немцев! Её мама жива!
И как велико было разочарование, когда ока поняла свою ошибку и заметила коротенькую, но многозначительную надпись почты: «Возвратить за невозможностью крученья адресату». «Какая я одинокая, боже, какая я одинокая, — думала всю ночь Тамара, — я теперь совсем одна. Сирота».
Она подумала так и, повторив про себя слово «сирота», вдруг горько расплакалась. Оно напомнило ей трогательные и печальные сказки детства про сирот, которых все обижают, которым тяжело и одиноко жить на свете. «Но ведь не я одна такая. Нас много. Сколько людей потеряло близких в этой войне, как долго люди будут разыскивать их после, годами, как случайно они находят их ещё и сейчас».
Продолжая верить в эту возможную случайность, Тамара села сегодня писать очередную открытку. Пламя коптилки бросало неровный отблеск на её руки, на маленький пузырек с чернилами. Вдали застучал движок. «Операция, — решила Тамара, — привезли раненых и сейчас дадут электрический свет в операционную».
Так бывало всегда. А быть может, раненых много? Пойти помочь! Подбросив дров в печку и дунув на коптилку, она накинула на плечи полушубок и побежала в перевязочную. Яркий свет ударил в глаза. Когда, надев халат, Тамара вошла в перевязочную, где на столе лежал раненый, его широкий лоб показался ей знакомым. Но ведь на войне встречаешь так много людей, которые кажутся похожими на виденных где-то тобою раньше.
Прошло уже то время, когда один вид нового ранения волновал Вишнякову. Она привыкла уже к ним и относилась со спокойствием опытного человека.
Доктор Иннокентьев пробовал пульс раненого. Пальцы едва-едва улавливали биение пульса. Раненый все еще был в шоке.
Вишнякова читала карточку: «Множественное ранение мягких тканей голени с повреждением малой берцовой кости, ранение мягких тканей правой руки». «Мина или граната,» — решила она. Симаченко. Где она слышала эту фамилию? Ещё раз глянула на раненого и, несмотря на мертвенную бледность его лица, узнала его.
— Что с вами, Вишнякова? — спросил Иннокентьев.
— Я... ведь... это...
Не отрывая взгляда от стола, на котором лежал раненый, Тамара чувствовала, как земля уходит из-под её ног.
— Мойте руки, будете помогать, — приказал доктор.
Тяжело, досадно видеть любого советского человека, поражённого врагом. Обидно, что именно он, а не враг лежит окровавленный на операционном столе. Сколько бы ещё ни продолжалась война, это чувство глубокой досады и несправедливости, как его ни объясняй, будет преследовать нас всё время, до последнего выстрела, и никогда не притупится. Но ещё тяжелее, страшнее становится, когда ты видишь раненым или убитым знакомого тебе человека, с которым так недавно ты еще вместе смеялся, шутил, разговаривал. В такие минуты сознание всех опасностей войны делается ещё глубже, в такие минуты человек хлипкий и слабый теряется, человек сильный и решительный учится ещё больше ненавидеть врага.
Сухие слова доктора отрезвили Вишнякову. Она бросилась к умывальнику и, помыв руки, подошла к столу, силясь забыть, что раненый знаком ей. Сладкий запах крови и лекарств слышался всё сильнее. В перевязочной сделалось уже жарко, и раненого можно было раздеть совсем. Привычными движениями Тамара освободила от штанины здоровую ногу Симаченко и взялась за гимнастёрку. Сняв одежду и бросив её в угол, Вишнякова потёрла кожу вокруг ран иод-бензином.
Где-то далеко за сопками зажужжал самолёт. Урчащий его звук приближался. «Полетели город бомбить», — решила Тамара, отбрасывая в таз ватку. Иннокентьев ещё потуже затянул наложенный им вначале жгут на бедре, чтобы унять кровотечение из голени. Струйка крови, стекавшая раньше по клеенке в таз непрерывно, стала меньше и наконец совсем исчезла.
7. ПАДАЮТ БОМБЫ
Нравился ли Тамаре Симаченко? Жалела ли она его в эти минуты, когда вместо нормальной его ноги на операционном столе лежала окровавленная колода с осколками мины, загнанными в ткани, с обнаженными костями, со свисающими лохмотьями кожи, мяса, обрывками валенок, попавшими от взрыва в мышцы?
Если бы её спросили об этом, Тамара не нашла бы что ответить. Она делала всё, что приказывал ей Иннокентьев, мыла раненого, подавала инструмент, когда хирург закончил обработку самых загрязненных участков раны, сменила ему перчатки и подготовила новый комплект стерильных инструментов. Она пристальным взглядом следила, как тонкими и необычайно ловкими руками, перебрасывая в них то щипцы, то скальпели, Иннокентьев удаляет один за другим осколки мины, лохмотья сукна, обрывки кожи, как он иссекает все ушибленные и помятые ткани, оставляя только те из них, которые смогут быстро восстановить свою функцию. Когда один за другим несколько осколков с резким стуком упали на дно таза, Иннокентьев стал наводить порядок в костях.
А звук самолёта не утихал. Это не случайный «Юнкерс» пролетел над медсанбатом. Их было несколько, и они пились над сопками, наполняя заунывным жужжанием тишину звёздной ночи и заглушая гулом своих моторов нервное постукивание движка.
Отгоняя от себя эти далекие звуки, Иннокентьев осторожно выхватывал из раны те костные отломки, что едва держались в разбитых мышцах.
Высоко над палаткой послышался легкий, но все усиливающийся треск. Будто ёлку пересохшую кто-то зажёг на небе.