Заметки о моем поколении. Повесть, пьеса, статьи, стихи
Шрифт:
Что я думаю и чувствую в возрасте 25 лет [24]
Он остановил меня на улице. Он был стар, но не был мореходом. У него имелись седая борода и огонь в глазах. Какой-то, полагаю, друг семьи или вроде того. [25]
– Послушай, Фицджеральд, – начал он. – Нет, ты послушай! Скажи-ка мне, с какого такого-сякого-этакого… с какого человеку твоих лет разводить на бумаге этакий пессимизм? Смысл-то в чем?
Я попытался отделаться от него насмешкой. В самом начале разговора он сообщил, что они с моим дедушкой в детстве дружили. После этого желание совращать его с пути истинного у меня исчезло. И я решил отделаться насмешкой.
24
Эссе «What I Think and Feel at 25» опубликовано в журнале «American Magazine»
25
Он остановил меня на улице. Он был стар, но не был мореходом. У него имелись седая борода и огонь в глазах. Какой-то, полагаю, друг семьи или вроде того. – Аллюзия на поэму С. Т. Кольриджа «Сказание о Старом Мореходе» (1798). Начало части первой в переводе В. Левика:
Вот Старый Мореход. Из тьмыВонзил он в гостя взгляд.«Кто ты? Чего тебе, старик?Твои глаза горят!Живей! В разгаре брачный пир,Жених – мой близкий друг.Все ждут давно, кипит вино,И весел шумный круг».И в переводе Н. Гумилева («Поэма о старом Моряке»):
Старик Моряк, он одногоИз трех сдержал рукой.«Что хочешь ты, с огнем в глазах,С седою бородой?Открыты двери жениха,И родственник мне он;Уж есть народ, уж пир идет,Веселый слышен звон».(Примечания А. Б. Гузмана).
– Ха-ха-ха! – произнес я подчеркнуто. – Ха-ха-ха! – А потом добавил: – Ха-ха! Ну что ж, до встречи.
И я попытался пойти дальше, но он цепко ухватил меня за руку и продемонстрировал недвусмысленные симптомы желания провести в моем обществе весь остаток дня.
– Когда я был молод… – начал он, а потом нарисовал привычную картинку, какую рисуют абсолютно все: каким великолепным, счастливым, беззаботным юношей он был в двадцать пять лет. То есть пересказал мне все то, что, по его нынешним мыслям, было у него в мыслях в его туманном прошлом.
Я не стал его прерывать. Время от времени я даже вежливо мычал, дабы изобразить удивление. Когда-нибудь я ведь и сам стану проделывать то же самое. Я сотворю для младого поколения образ Скотта Фицджеральда, который – тут сомневаться не приходится – в данный момент не удалось бы опознать ни одному из моих современников. Но ведь к тому времени они тоже состарятся; и они будут уважать мой образ, как я буду уважать созданные ими…
– Так вот, – завершил беспечальный старикашка, – сейчас ты молод, здоров, сумел разбогатеть, счастлив в браке, достиг больших успехов в тот период жизни, когда еще не поздно ими насладиться, – так, может, поведаешь невинной дряхлой душе, зачем ты пишешь эти…
Тут я не выдержал. Ладно, скажу. Я начал:
– Ну, понимаете ли, сэр, мне представляется, что с возрастом человек делается более уязви…
Дальше я не продвинулся. Стоило мне раскрыть рот, как он торопливо пожал мне руку и отчалил. Слушать он не хотел. Ему было совершенно неинтересно, почему я думаю то, что думаю. У него просто возникла потребность выговориться, а тут я подвернулся под руку. Его удаляющаяся фигура исчезла, слегка покачиваясь, за ближайшим углом.
– Ладно, старый зануда, – пробормотал я. – Не хочешь – не слушай. Все равно ничего не поймешь.
Я от души пнул бордюрный камень, выместив на нем обиду, и пошел дальше.
Таков был первый случай. Второй приключился, когда не так давно ко мне явился репортер из большого газетного синдиката и сказал:
– Мистер Фицджеральд, по Нью-Йорку поползли слухи, что вы и… ах… вы и миссис Фицджеральд намерены по достижении тридцатилетнего возраста покончить с собой, поскольку средний возраст внушает вам ужас и отвращение. Я хотел бы помочь вам предать это событие огласке, поместив его на передовицу пятисот четырнадцати воскресных газет. В одном углу страницы мы расположим…
– Ни слова! – воскликнул я. – Я и так знаю: в одном углу страницы вы расположите обреченную чету – она с мороженым, пропитанным мышьяком, он с восточным кинжалом. Глаза обоих устремлены на огромные часы, а на циферблате – череп и кости. В другом углу вы поместите большой календарь, где дата будет отмечена красным.
– Вот именно! – вскричал репортер в порыве энтузиазма. – Вы верно схватили суть. Ну, так и как же мы…
– Послушайте! – оборвал я его сурово. – Слух этот – полный бред. Абсолютный. Когда мне исполнится тридцать лет, я уже не буду тем же человеком – я буду другим. Даже тело у меня будет другим, потому что я когда-то прочитал про это в книжке, и мировоззрение у меня будет совсем другое. Я даже буду женат на другом человеке.
– Ага! – прервал он, и глаза его вспыхнули; он вытащил блокнот. – Это очень интересно.
– Нет-нет-нет! – поспешно выкрикнул я. – В смысле, жена тоже будет другой.
– Я понял. Вы собрались разводиться.
– Да нет! Я хотел сказать…
– Ну, это не так важно. Но чтобы в сюжете было какое-то наполнение, там должно быть много упоминаний про поцелуйные вечеринки. Вы, случайно, не считаете, что… кхм… петтинг-вечеринки представляют серьезную угрозу Конституции? И, да, для внутренней связи, можем мы упомянуть, что именно петтинг-вечеринки стали основной причиной вашего самоубийства?
– Послушайте! – прервал я его в отчаянии. – Постарайтесь уразуметь: я понятия не имею, какое петтинг-вечеринки имеют к этому отношение. Я всегда боялся состариться, потому что с возрастом неизбежно возрастает уязви…
Но, как и в случае с другом семьи, дальше мне продвинуться не удалось. Репортер страстно стиснул мою руку. Пожал. Потом пробормотал что-то о том, что ему еще брать интервью у хористки, у которой лодыжка, по слухам, из чистой платины, и поспешно ретировался.
Таков был второй случай. Как вы видели, мне удалось сообщить обоим собеседникам, что «с возрастом повышается уязви…». Оказалось, что им это решительно неинтересно. Старик говорил о себе, а репортер – о петтинг-вечеринках. Стоило мне заикнуться об «уязви…», оказалось, что у обоих есть другие дела.
И тогда, возложив одну руку на Восемнадцатую поправку, а другую – на серьезную часть Конституции, [26] я принес торжественную клятву, что рано или поздно поведаю кому-нибудь свою историю.
Совершенно логично, что по мере того, как человек стареет, повышается его уязвимость. Например, три года назад меня мог обидеть один-единственный человек: я сам. Если, например, жена моего лучшего друга оставалась без волос, потому что их выдрала электрическая стиральная машина, [27] я, понятное дело, переживал. Я произносил перед другом длинную речь, где часто повторялось слово «старина», а завершал ее цитатой из Прощального послания Вашингтона. [28] Однако, закончив, я отправлялся в хороший ресторан и там с удовольствием ужинал. Когда мужу моей троюродной сестры маникюрша перерезала артерию, я не скрывал своего глубочайшего расстройства. Однако, услышав эту новость, я не упал в обморок, и меня не пришлось везти домой в первом попавшемся прачечном фургоне.
26
…возложив одну руку на Восемнадцатую поправку, а другую – на серьезную часть Конституции… – Восемнадцатая поправка к Конституции США, принятая конгрессом 17 декабря 1917 г. и ратифицированная тремя четвертями штатов к январю 1919 г., запрещала производство, продажу и транспортировку алкоголя. Этот так называемый сухой закон был отменен Двадцать первой поправкой 5 декабря 1933 г. (Примечания А. Б. Гузмана).
27
…жена моего лучшего друга оставалась без волос, потому что их выдрала электрическая стиральная машина… – Ранние электрические стиральные машины (выпуск их начался с 1910 г.) оборудовались внешними отжимными валками, куда легко могло затянуть волосы, и все передаточные механизмы этих машин тоже были открыты. (Примечания А. Б. Гузмана).
28
…цитатой из Прощального послания Вашингтона. – В 1796 г. Джордж Вашингтон мог баллотироваться и на третий срок (конституционных ограничений срока президентства тогда еще не ввели), однако 17 сентября, за полтора месяца до выборов, он обратился к нации с прощальным посланием, в котором, в частности, дал рекомендации правительству насчет внешней и внутренней политики (например, не вступать в постоянные альянсы с иностранными державами). По традиции каждый год 22 февраля, до начала очередной сессии законодательного собрания, текст Прощального послания Вашингтона зачитывается перед обеими палатами конгресса. (Примечания А. Б. Гузмана).
Короче говоря, я был практически неуязвим. Я, как оно и полагается, испускал стон, если тонуло судно или сходил с рельсов поезд; но, как мне представляется, если бы весь город Чикаго вдруг канул в Лету, это вряд ли помешало бы мне как следует выспаться ночью – при условии, что никто бы мне не намекнул, что следующим на очереди стоит Сент-Пол. Но даже и тогда я бы попросту переправил свои пожитки в Миннеаполис и спал бы дальше.
Но то было три года назад, когда я еще был молод. Мне было всего-то двадцать два года. Когда мне случалось сказать нечто, что не нравилось литературным критикам, им достаточно было воскликнуть: «Боже, какая неискушенность!» Это заставляло меня притихнуть. Клейма «неискушенность» хватало.