Заметки о моем поколении. Повесть, пьеса, статьи, стихи
Шрифт:
Так вот, теперь мне уже двадцать пять, и я перестал быть неискушенным – по крайней мере, глядя в обычное зеркало, я там никакой неискушенности не вижу. Зато я стал уязвимым. Уязвимым во всех отношениях.
На потребу налоговым агентам и кинорежиссерам, которым, возможно, попадет в руки этот журнал, поясню, что «уязвимость» – это то же самое, что и «ранимость». Так вот все просто. Я теперь сделался ранимее. Можно ранить мою грудь, мои чувства, мою челюсть, мою платежеспособность; можно также ранить мою собаку. Я понятно выражаюсь? Мою собаку.
Нет, речь идет не о новой части тела, только что открытой Институтом Рокфеллера. [29] Я имею в виду
29
…речь идет не о новой части тела, только что открытой Институтом Рокфеллера. – Рокфеллеровский институт медицинских исследований был учрежден в Нью-Йорке нефтяным магнатом и филантропом Джоном Рокфеллером в 1901 г.; в 1965 г. переименован в Рокфеллеровский университет. (Примечания А. Б. Гузмана).
30
…типом из Сион-Сити, пребывающим в уверенности, что Земля плоская… – Сион – город в штате Иллинойс, основанный в 1901 г. христианским фундаменталистом Джоном Александром Доуи (1847–1907) и остававшийся под теократическим управлением до 1935 г. (Примечания А. Б. Гузмана).
В то, как могут ранить вашу жену, я вдаваться не стану, слишком уж предмет деликатный. И никаких личных примеров приводить не буду. Однако, по определенным личным причинам, мне известно: если кто-то говорит вашей жене, что не стоило бы ей носить желтое, поскольку в нем она выглядит очень бледной, шесть часов спустя слова этого человека начинают доставлять вам несказанные страдания.
«Доберись до него через жену!» «Похить его ребенка!» «Привяжи жестянку к хвосту его пса!» Сколь часто мы слышим эти призывы в жизни – я уж не говорю о фильмах. И как меня подирает от них по коже! Три года назад можно было орать их у меня под окном всю летнюю ночь, и я бы и глазом не моргнул. Единственное, что могло меня пробудить, это слова: «Погоди-ка. Похоже, отсюда я запросто в него попаду».
Раньше у меня было примерно десять квадратных футов кожи, уязвимых для насморка и простуды. Теперь их около двадцати. Сам я не слишком увеличился в размерах, но в эти двадцать футов входит и кожа моих родных – так что, говоря фигурально, я увеличился, потому что, если насморк или простуда одолевает любой из этих двадцати футов кожи, трястись в лихорадке начинаю именно я.
Вот так вот я неспешно вступаю в средний возраст, ибо средний возраст – это не накопление прожитых лет, а накопление близких людей. Не имея детей, любые деньги можно растягивать до бесконечности. Двум людям нужны комната и ванная; паре с ребенком нужен номер люкс для миллионеров на солнечной стороне отеля.
Позвольте же мне начать религиозный раздел этой статьи словами, что если редактор полагал получить нечто пышущее юностью и счастьем – да, а также неискушенностью, – то придется мне отправить его к своей дочери – если она, конечно, согласится диктовать под запись. Если кто-то полагает меня неискушенным, пусть поглядит на нее – от ее неискушенности меня разбирает смех. Ее, кстати, тоже разбирает смех от собственной неискушенности. Если бы какой литературный критик ее увидел, у него бы случился нервный срыв прямо на месте. С другой стороны, любой человек, который пишет письмо ко мне – будь он редактором или кем-либо еще, – пишет человеку среднего возраста.
Итак, мне двадцать пять лет, и я должен признать, что определенная часть этого срока внушает мне удовлетворение. Я имею в виду, что первые пять лет прошли довольно неплохо, – а вот следующие двадцать! Они состояли из самых что ни на есть ярких контрастов. Кстати, это произвело на меня такое сильное впечатление, что время от времени я даже брался рисовать диаграммы, пытаясь вычислить, в какие годы я был наиболее счастлив. А потом впадал в бешенство и рвал их в куски.
Пропустим долгую череду ошибок, из которых состояло мое отрочество, и начнем с того, что в пятнадцать лет я отправился в частную школу и попусту убил там два года, ставшие годами глубокого и бессмысленного несчастья. Несчастлив я был оттого, что попал в положение, где все считали, что я должен вести себя точно так же, как и они, – а мне не хватало мужества закрыть рот и поступать по-своему вопреки всему.
Например, у нас в школе был один недалекий малый по имени Перси, и по некой неведомой причине мне было крайне важно заслужить его одобрение. Ради этой сомнительной почести я позволил той невеликой части своего разума, которая была уже более или менее возделана, вернуться к состоянию непрореженного подлеска. Я часами торчал в волглом спортивном зале, идиотски постукивая изгвазданным баскетбольным мячом, доводя себя до волглой изгвазданной ярости, – хотя на деле мне хотелось вместо этого пойти погулять.
Все это делалось ради того, чтобы произвести впечатление на Перси. Он считал, что жить нужно именно так. Если вы не занимались каждый день этим волглым бредом, вас объявляли «придурком». Это было его любимое слово, и оно меня страшно пугало. Я не хотел быть придурком. Предпочитал ходить изгвазданным.
Кроме того, на уроках Перси отличался редкостной тупостью; поэтому и я решил прикидываться тупым. Если мне случалось писать рассказы, я писал их исподтишка, чувствуя себя преступником. Если у меня рождалась некая мысль, которая не пролезала в дивную пустую голову Перси, я тут же отказывался от этой мысли и чувствовал себя виноватым.
Понятное дело, ни в какой университет Перси не поступил. Он нашел работу, и с тех пор мы почти не виделись, хотя, насколько мне известно, он весьма преуспел на поприще гробовщика. Время, проведенное в его обществе, было потрачено зря. В смысле, ему нечего было мне дать, и я не имею ни малейшего понятия, почему меня занимали его слова и мысли. Однако осознал все это я слишком поздно.
Хуже всего было то, что так оно и продолжалось до самых моих двадцати двух лет. В смысле, я с удовольствием занимался чем-то, что мне нравилось, пока кто-то не начинал качать головой и говорить:
– Послушай-ка, Фицджеральд, бросай ты это дело. Этим занимаются только… только придурки.
Слово «придурки» неизменно оказывало должное действие, я бросал заниматься тем, чем хотел заниматься и чем заниматься у меня получалось, и начинал заниматься тем, что мне навязывал очередной тип. Впрочем, время от времени я все-таки посылал очередного типа к черту; в противном случае я бы вообще ничего никогда не довел до конца.
В учебном офицерском лагере в 1917 году я начал писать роман. Я приступал к этому каждую субботу в час дня и трудился как каторжный до полуночи. Потом продолжал с шести утра до шести вечера в воскресенье – в шесть вечера мне полагалось вернуться в казарму. Мне это занятие страшно нравилось.