Замок Пиктордю
Шрифт:
— Что мне за дело, любит тебя г-жа Лора или не любит. У нас есть другое дело получше, о котором мы должны заботиться, чем думать о ней!
Потом Диане показалось, что ее постель покрыта картинами, которые были одна другой лучше, и каждый раз, как она видела лицо феи и музы, то она говорила: «А, вот моя мать, я уверена!» Но лицо тотчас же изменялось, и она не могла найти того, которое искала и хотела узнать.
Около девяти часов доктор, предупрежденный Жоффретой, вошел к Диане вместе с ее отцом. У ребенка не было более лихорадки; кризис прошел.
За нею ухаживали целый день и следующую ночь. Через два дня она была совершенно спокойна и по приказанию доктора начала гулять и снова вести беззаботную жизнь.
VI. Отыскиваемое лицо
В
Она беспрестанно твердила мужу о праздной жизни этого ребенка. Она убеждала его изменить ее рассеянную и бесполезную жизнь. Флошарде не знал, что и думать: он колебался между нападками жены и советами доктора. Он смотрел на дочь с сомнением, с тревогой, спрашивая себя, развита ли она не по летам, как утверждал Ферон, или же она дика и неразвита, как напевала Лора; наконец, не лучше ли, для ее же пользы, снова вверить ее попечениям его сестры, монахини в Манде. Со своей стороны Диана, по выздоровлении, успокоенная разумными речами Жоффреты и по природному добродушию, не волновалась более из-за холодных и язвительных придирок своей мачехи, но она уже не любила ее и не искала ее любви. Она относилась вполне равнодушно к этой прекрасной даме. Диана думала совсем о другом.
Желание учиться снова начало томить ее, она хотела изучать уже не только живопись, но и историю искусства, которой объяснения доктора придали интерес и важность. Ее тревожили вопросы о причине и начале всех вещей. «Слишком рано, — говорил доктор, — в твоем возрасте лучше не знать человеческого безумия.» Но насколько невозможно излагать историю какого бы то ни было искусства, не касаясь при этом причин его упадка и развития, настолько невозможно это и в общей истории рода человеческого, и он невольно вовлекал ее в действительное изучение этих причин. Она слушала его с такою жадностью, что он сожалел о невозможности заняться с нею подолее, тем более, что у Дианы не было никаких серьезных понятий. Флошарде готов был взять для нее гувернантку, но легко было предвидеть, что ни одна не покажется сносною Лоре.
Тогда доктор сделал решительный шаг.
— Отдайте мне вашу дочь и ее кормилицу, — предложил он художнику.
— Вы шутите? — вскричал Флошарде. — Отдать мою дочь?
— Да, отдать, но не покинуть ее, так как мы живем бок о бок, как в городе, так и в деревне. Она будет приходить к вам ночевать, если вы хотите, но будет оставаться у меня с утра до вечера; я буду учить и воспитывать ее по-своему.
— Но у вас нет времени, — сказал Флошарде.
— Я найду его. Я уже стар и довольно богат, я имею право располагать собою и передать моих пациентов моему племяннику, который заканчивает свое образование. Он очень способный. Я воспитал его как сына, но я всегда желал иметь дочь и разделить мое состояние между двумя детьми различных полов. Итак, дело слажено?
Последний довод доктора был очень силен. Флошарде не считал себя вправе отказаться от такого прекрасного будущего для своей дочери, тем более что, судя по образу жизни Лоры, он боялся, что его собственное состояние не сегодня-завтра расстроится. Чтобы удовлетворять свою страсть к роскоши, она наделала долгов, которые он не осмелился не признать.
Он уступил, и Лора осталась вполне довольна. Она считала даже более удобным, чтобы девочка с Жоффретой совершенно поселилась у доктора. Флошарде опять уступил, и Диана была помещена в хорошенькой маленькой комнатке, бок о бок с Жоффретой. Доктор сдержал свое слово. Он почти оставил свою деятельность, но, будучи признан великим врачом, он не мог не посвящать для консультаций по два часа в день, во время отдыха своей воспитанницы; Диана проводила эти два часа у своего отца.
Вечером приходил Марселей, племянник и преемник Ферона, советовался с ним насчет серьезных или интересных случаев, почтительно принимая его замечания. Потом, если у него было время, он играл и болтал с Дианой, к которой относился как к младшей сестре,
Диана была очень счастлива, очень прилежна и совершенно здорова… Она, казалось, немного забыла свою страсть к рисованию. Можно было сказать, что она, несмотря на свой возраст, понимала, что в развитии состоит все и что не знать чего-нибудь, — значит ничего не знать.
Когда Диана стала большой особою двенадцати лет, она была еще прелестное дитя, простое, живое и доброе во всем, никогда не замеченное в тщеславии, не смотря на то, что она была очень основательно образована для своего возраста и ее ум имел пылкие и серьезные стороны, хотя их и не замечали. Она нарисовала очень изящную картину, над которой она работала, присматриваясь к приемам своего отца, но не показывала ее никому, потому что однажды доктор сказал, что картина очень хороша, а Флошарде возразил, что она очень плоха. Диана понимала, что доктор, хотя и был хорошим критиком, но ничего не смыслил в исполнении. Он развивал в ней любовь к прекрасному, но не мог дать ей способности воспроизвести его. Она чувствовала, что отец ее имел систему совершенно противоположную теориям доктора, что он никогда не относился хорошо к тому, что не подходило под его вкус, и что on вследствие этого, сам того не сознавая, мог быть несправедливым.
Но могла ли Диана сама это знать? Вот о чем она спрашивала себя с тревогой. Что должна была она думать о таланте своего отца, который доктор критиковал с таким очевидные постоянством? Что она должна была думать о критике доктора, который не умел держать карандаш, не мог провести линию? Эта задача тревожила ее так сильно, что она опять слегка заболела. Она быстро выросла, но не очень похудела и не ослабла. Доктор заботился о ней без особенного беспокойства, но старался угадать ту нравственную причину, которая снова вызвала эти легкие приступы лихорадки. Жоффрета доверила ему, что, по ее мнению, Диана слишком много рисует. Не желая, чтобы ее видели за работой, она вставала рано утром, и кормилиц, замечала, что она, работая, то краснела и казалась обезумевшей от радости, то бледнела, с глазами полным слез, и приходила в уныние.
Доктор решился добиться признания от своей возлюбленной приемной дочери и, несмотря на желание молчать, она не могла противостоять его нежным вопросам.
— Ну, хорошо, сказала она, я признаюсь. Меня мучит одна мысль. Мне нужно найти лицо, а я не нахожу его.
— Какое лицо? Все дама в покрывале? Неужели эта фантазия ребенка возвратилась к такой большой и умной девочке?
— Увы, мой друг, эта фантазия меня никогда не покидала с тех пор, как женщина в покрывале сказала мне: «Я твоя мать, и ты увидишь мое лицо, когда ты мне возвратишь его.» Я не поняла этого тогда, но мало-помалу догадалась, что мне нужно найти и нарисовать это лицо, которого я никогда не видала: это лицо моей матери; его-то я и ищу. Мне говорили о ней, что она была так прекрасна! Я, может быть, не в силах буду сделать что-нибудь подобное, не имея большого таланта; я хочу его иметь, но его нет. Я недовольна собою, я разрываю или пачкаю все, что ни сделаю. Все мои лица выходят безобразными или незначительными. Я смотрю, как мой отец украшает свои модели, потому что он умеет их украшать. Я вижу теперь и знаю очень хорошо, что от этого зависит его успех. Вот до чего я дошла! Когда я смотрю на эти модели, которые конечно не всегда прекрасны, — ведь к нему приходят позировать также дамы, довольно увядшие, и господа, довольно безобразные, — то нахожу наиболее безобразных все-таки сноснее тех условных фигур, которые изображает мой отец. Они, по крайней мере, были самими собой, эти лица, которые позировали перед отцом, в них было что-нибудь оригинальное, а это именно папа и считает своею обязанностью отнять у них, и они довольны, что он отнимает это у них. В моей голове все недостатки их отражаются так, как они есть, и я хорошо знаю, что если я буду рисовать, то буду поступать совершенно иначе, нежели папа. Это-то меня и тревожит и печалит, потому что у него несомненный талант, а у меня его нет.