Замок
Шрифт:
Она встала и, споткнувшись от волнения, подошла к К., схватила его за руку и умоляюще посмотрела на него. «Хозяйка, – сказал К., – не понимаю, почему из-за такого дела вы унижаетесь, просите меня. Если, как вы говорите, мне с Кламмом поговорить невозможно, значит, я этого и не добьюсь, просите меня или не просите. Но если это все же возможно, почему бы и не воспользоваться такой возможностью, тем более что тогда отпадут все ваши основные возражения и всякие ваши страхи будут малообоснованны. Да, конечно, я нахожусь в неведении, это правда, и для меня это очень печально, но есть тут и то преимущество, что человек в своем неведении действует смелей, а потому я охотно останусь при своем неведении и, пока есть силы, готов даже нести все дурные последствия, а их, наверно, не избежать. Но ведь эти последствия в основном коснутся только меня, вот почему мне особенно непонятны все ваши просьбы. О Фриде вы, несомненно, позаботитесь, а если я совсем исчезну из ее жизни, то, с вашей точки зрения, это для нее будет просто счастьем. Чего же вы тогда боитесь? Уж не боитесь ли вы, – К. открыл двери, – а при моей неосведомленности все кажется возможным, – уж не боитесь ли вы за Кламма?» Он торопливо сбежал по лестнице, за ним его помощники; хозяйка молча посмотрела ему вслед.
(Но К. уже был за дверью, уже спешил вниз по лестнице. Помощники следовали за ним. «К старосте!» — приказал К. Помощники повели его. И хотя легкий морозец скорее приятно бодрил, на улице опять не было ни души. «Почему они все по домам сидят? — спрашивал себя К. — Даже дети и те в снежки поиграть не выйдут».
Двор старосты оказался неподалеку. Сам он, когда К. вошел, как раз занимался служебными надобностями, сидел за столом вместе с писарем.)
V.
К его собственному удивлению, предстоящий разговор со старостой мало беспокоил К. Он это объяснял себе тем, что до сих пор, как показал опыт, деловые отношения с графской администрацией складывались для него совсем просто. Происходило это оттого, что, по-видимому, в отношении него была издана определенная, чрезвычайно для него выгодная инструкция, а с другой стороны, все инстанции были удивительным образом связаны в одно целое, причем это особенно четко ощущалось там, где на первый взгляд такой связи не существовало. Думая об этом, К. был готов считать свое положение вполне удовлетворительным, хотя при таких вспышках благодушия он спешил себе сказать, что в этом-то и таится главная опасность.
Прямой контакт с властями был не так затруднен (особенно в случае вроде этого, когда власти только оборонялись, а К. был в наступлении, то есть властям приходилось держать поистине бесконечный фронт обороны, К. же, напротив, имел возможность ударить по этому фронту где и когда вздумается), потому что эти власти, при всей их превосходной организации, защищали от имени далеких и невидимых господ далекие и невидимые дела, между тем как сам К. боролся за нечто живое – за самого себя, притом, пусть только в первое время боролся по своей воле, сам шел на приступ; и не только он боролся за себя, за него боролись и другие силы – он их не знал, но по мероприятиям властей мог предположить, что они существуют. Однако тем, что власти до сих пор охотно шли ему навстречу – правда, в мелочах, о крупных вещах до сих пор речи не было, – они отнимали у него возможность легких побед, (вроде той первой и как раз поэтому так и оставшейся пока что единственной победы над Шварцером) а одновременно и законное удовлетворение этими победами с вытекающей отсюда вполне обоснованной уверенностью, необходимой для дальнейших, уже более серьезных боев. Вместо этого власти пропускали К. всюду, куда он хотел – правда, только в пределах Деревни, – и этим размагничивали и ослабляли его: уклоняясь от борьбы, они вместо того включали его во внеслужебную, совершенно непонятную, унылую и чуждую ему жизнь. И если К. не будет все время начеку, то может случиться, что в один прекрасный день, несмотря на предупредительность местных властей, несмотря на добросовестное выполнение всех своих до смешного легких служебных обязанностей, обманутый той внешней благосклонностью, которую к нему проявляют, К. станет вести себя в остальной своей жизни столь неосторожно, что на чем-нибудь непременно споткнется, и тогда власти, по-прежнему любезно и мягко, как будто не по своей воле, а во имя какого-то незнакомого ему, но всем известного закона, должны будут вмешаться и убрать его с дороги. А в чем, в сущности, состояла его «остальная» жизнь здесь? Нигде еще К. не видел такого переплетения служебной и личной жизни, как тут, – они до того переплетались, что иногда могло показаться, что служба и личная жизнь поменялись местами. Что значила, например, чисто формальная власть, которую проявлял Кламм в отношении служебных дел К., по сравнению с той реальной властью, какой Кламм обладал в спальне К.? Вот и выходило так, что более легкомысленное поведение, большая непринужденность были уместны только при непосредственном соприкосновении с властями, а в остальном нужно было постоянно проявлять крайнюю осторожность, с оглядкой во все стороны, на каждом шагу.
Встреча со старостой вскоре вполне подтвердила, что К. правильно представил себе здешние порядки. Староста, приветливый, гладковыбритый толстяк, болел – у него был тяжелый подагрический припадок – и принял К., лежа в постели. «Так вот, значит, наш господин землемер», – сказал он, попробовал приподняться, чтобы с ним поздороваться, но не смог и снова опустился на подушку, виновато показывая на свои ноги. Тихая женщина, больше похожая на тень в сумеречном освещении от крохотных окон, к тому же затемненных занавесками, принесла для К. стул и поставила его у самой постели. «Садитесь, садитесь, господин землемер, – сказал староста, – и скажите мне, какие у вас будут пожелания?» К. прочел ему письмо Кламма и добавил от себя кое-какие замечания. И снова у него появилось ощущение необыкновенной легкости общения с местной властью. Они буквально брали на себя все трудности, им можно было поручить что угодно, а самому остаться ни к чему не причастным и свободным. Староста как будто почувствовал в нем это настроение и беспокойно завертелся на кровати. Наконец он сказал: «Я, господин землемер, как вы, вероятно, заметили, уже давно обо всем знаю. Виной тому, что я сам ничего еще не сделал, во-первых, моя болезнь, и потом, вы так долго не приходили, что я уже подумал: не отказались ли вы от этого дела? Но теперь, когда вы так любезно сами пришли ко мне, я должен сказать вам всю правду, и довольно неприятную. По вашим словам, вас приняли как землемера, но, к сожалению, нам землемер не нужен. Для землемера у нас нет никакой, даже самой мелкой работы. Границы наших маленьких хозяйств установлены, все аккуратно размежевано. Из рук в руки имущество переходит очень редко, а небольшие споры из-за земли мы улаживаем сами. Зачем нам тогда землемер?» В глубине души К., правда того не ведая, уже был готов к такому сообщению. (Он ведь уже начинал понемногу осваиваться с аппаратом власти, уже учился играть на этом тонком, настроенном на вечное равновесие инструменте. В сущности, все искусство заключалось в том, чтобы, ничего не делая, заставить аппарат работать самому, а именно — понудить его к работе одной только неустранимой силой своей земной тяжести, своего бездеятельного, но неотступного присутствия.) Поэтому он сразу и сказал: «Это для меня полная неожиданность. Значит, все мои расчеты рухнут? Могу лишь надеяться, что тут произошло какое-то недоразумение». – «К сожалению, нет, – сказал староста, – все обстоит именно так, как я сказал». – «Но как же можно! – крикнул К. – Неужели я проделал весь этот долгий путь, чтобы меня отправили обратно?» – «Это уже другой вопрос, – сказал староста, – не мне его решать. Но объяснить вам, как произошло недоразумение, – это я могу. В таком огромном учреждении, как графская канцелярия, может всегда случиться, что один отдел даст одно распоряжение, другой – другое. Друг о друге они ничего не знают, и хотя контрольная инстанция действует безошибочно, но в силу своей природы она всегда опаздывает, потому и могут возникнуть всякие незначительные недоразумения. Правда, обычно это сущие пустяки, мелочи вроде вашего дела. Я еще никогда не слыхал, чтобы делали ошибки в серьезных вещах, но, конечно, все эти мелочи – тоже штука неприятная. Что же касается вашего случая, то я не стану делать из него служебную тайну – я ведь совсем не чиновник, я крестьянин и крестьянином останусь, и я вам откровенно расскажу, как все вышло. Давным-давно – прошло всего несколько месяцев, как я вступил в должность старосты, – я получил распоряжение, уж не помню из какого отдела, где в самом категорическом тоне – эти господа иначе не умеют – было сказано, что в скором времени будет вызван землемер и что нашей общине поручается подготовить все необходимые для его работы планы и чертежи. Конечно, это распоряжение не могло вас касаться, это было много лет тому назад, да я сам и не вспомнил бы о нем, не будь я болен – а когда лежишь в постели, времени много, тут всякая чепуха в голову лезет… Мицци! – перебивая себя, позвал он жену, которая в непонятной суете шмыгала по комнате. – Посмотри, пожалуйста, в том шкафу, может, найдешь распоряжение. – И, обращаясь к К., он объяснил: – Я тогда только начинал служить и сохранял каждую бумажку». Жена тут же открыла шкаф. К. и староста взглянули туда. В шкафу было полно бумаг. При открывании оттуда вывалились две огромные кипы документов, перевязанных веревкой, как обычно перевязывают пучки хвороста, и женщина испуганно отскочила. «Да они же внизу, посмотри внизу», – распорядился староста с постели. Обхватывая кипы обеими руками, жена стала послушно выбрасывать их из шкафа, чтобы добраться до нужных документов. Уже полкомнаты было завалено бумагами. «Да, – сказал староста, качая головой, – огромная работа проделана, тут только самая малость, главное спрятано у меня в амбаре, впрочем, большая часть бумаг давно затерялась. Разве возможно все сохранить! Но в амбаре всего еще много. Ну как, нашла распоряжение? – спросил он у жены. – Ты поищи папку, на которой слово «землемер» подчеркнуто синим карандашом». – «Темно тут, – сказала жена. – Пойду принесу свечку». И, топча бумаги, она вышла из комнаты. «Жена мне большое подспорье во всей этой канцелярщине, – сказал староста, – работа трудная, а делать ее приходится
«Да, помощники, – сказал староста, самодовольно улыбаясь, как будто все делается по его распоряжению, только никто об этом даже не подозревает. – Значит, они вам в тягость, но ведь это ваши собственные помощники». – «Вовсе нет, – холодно сказал К. – Они тут ко мне приблудились». – «То есть как это «приблудились»? – сказал староста. – Вы хотите сказать, они к вам были прикреплены?» – «Ладно, пускай прикреплены, – сказал К., – но только с таким же успехом они могли свалиться с неба, настолько необдуманно их ко мне прикрепили». – «Необдуманно у нас ничего не делается», – сказал староста и, позабыв о больной ноге, сел и выпрямился. «Ничего? – сказал К. – А как же мой вызов?» – «И ваш вызов был, наверно, обдуман, – сказал староста, – только всякие побочные обстоятельства запутали дело, я вам это докажу с документами в руках». – «Да эти документы никогда не найдутся!» – сказал К. «Как не найдутся? – крикнул староста. – Мицци, пожалуйста, ищи поскорей! Впрочем, я могу рассказать вам всю историю и без бумаг. На распоряжение, о котором я вам говорил, мы с благодарностью ответили, что никакой землемер нам не нужен. Но этот ответ, как видно, вернулся не в тот же отдел – назовем его отдел А, а по ошибке попал в отдел Б. Отдел А, значит, остался без ответа, да и отдел Б, к сожалению, получил не весь наш ответ целиком: то ли бумаги из пакета остались у нас, то ли потерялись по дороге – но во всяком случае не у них в отделе, за это я ручаюсь, – словом, и в отдел Б попала только обложка. На ней было отмечено, что в прилагаемом документе – к сожалению, там его не было – речь идет о назначении землемера. Тем временем отдел А ждал нашего ответа, и хотя у них была заметка по этому вопросу, но, как это часто случается при самом точном ведении дел – вещь вполне понятная и даже неизбежная, – их референт положился на то, что мы им ответим, и тогда он либо вызовет землемера, либо, если возникнет необходимость, напишет нам снова. Поэтому он пренебрег всеми предварительными записями и позабыл об этом деле. Однако пакет без документов попал в отдел Б к референту, который славился своей добросовестностью, – его зовут Сордини, он итальянец, и даже мне, человеку посвященному, непонятно, почему он, с его способностями, до сих пор занимает такое незначительное место. Но прошло уже несколько месяцев, если не лет, с тех пор как отдел А впервые написал нам, и это понятно: ведь если бумага, как полагается, идет правильным путем, то она попадает в свой отдел самое позднее через день и в тот же день ей дается ход; но ежели она как-то пойдет не тем путем – а при такой отличной постановке дела, как в нашей организации, нужно чуть ли не нарочно искать не тот путь, – ну тогда, тогда, конечно, все идет очень долго. И когда мы получили запрос от Сордини, мы лишь смутно помнили, в чем дело, работали мы тогда только вдвоем с Мицци, учителя мне еще в помощники не назначали, копии мы хранили исключительно в самых важных случаях, – словом, мы могли дать только очень неопределенный ответ, что о таком предписании мы ничего не знаем и нужды в землемере не испытываем».
«Однако, – прервал себя староста, словно, увлекшись рассказом, он уже зашел слишком далеко или это вот-вот произойдет, – вам не скучно слушать эту историю?»
«Нет, – сказал К., – мне очень занятно».
(Как он радовался, что в лице старосты судьба послала ему столь доверчивого, столь податливого на чужое мнение человека!)
Староста сразу возразил: «Я вам не для занятности рассказываю».
«Мне только потому занятно, – объяснил К., – что я смог заглянуть в эту дурацкую путаницу, от которой, при некоторых условиях, зависит жизнь человека».
«Никуда вы еще не заглянули, – сказал староста, – и я могу вам рассказать, что было дальше. Конечно, наш ответ не удовлетворил такого человека, как Сордини. Я перед ним преклоняюсь, хотя он меня и замучил. Дело в том, что он никому не доверяет: даже если он, к примеру, тысячу раз мог убедиться, что человек заслуживает полнейшего доверия, он в тысячу первый раз опять отнесется к нему с таким недоверием, будто совсем его не знает, вернее, точно знает, что перед ним прохвост. Я-то считаю это правильным, чиновник так и должен себя вести; к сожалению, я сам, по своему характеру, не могу следовать его примеру. Сами видите, как я вам, чужому человеку, все выкладываю, но иначе не могу. А у Сордини по поводу нашего ответа сразу возникли подозрения. (Сперва он не понимал — мы только потом об этом узнали,— с какой стати у нас вообще возникло, если так можно выразиться, само побуждение землемера не вызывать. А вся штука в том, что о первом письме из отдела «А» мы вообще не упоминали, ибо предполагали, что само дело в соответствии с каким-то рескриптом от одного отдела передано теперь другому. Вот тут Сордини и ухватился за ниточку.) И началась долгая переписка. Сордини запросил, почему это мне вдруг пришло в голову сообщить, что не надо вызывать землемера. Я ему ответил – и тут мне помогла отличная память Мицци, – что первой подняла этот вопрос канцелярия (то, что мы получили тогда запрос из другого отдела, мы, конечно, совсем забыли); тогда Сордини поставил вопрос: почему я только сейчас упомянул о том первом запросе из канцелярии? А я ему: потому что только сейчас о нем вспомнил; Сордини: это чрезвычайно странно; а я: вовсе это не странно в таком затянувшемся деле; Сордини: все же это странно, потому что запрос, о котором я упоминаю, вообще не существует; я: конечно, не существует, потому что документ утерян; Сордини: но должна же существовать какая-то отметка о том, что такой запрос был послан, а ее нигде нет. И тут я опешил, потому что я не осмеливался ни утверждать, ни даже предполагать, что в отделе Сордини произошла ошибка. Может быть, вы, господин землемер, мысленно упрекаете Сордини за то, что он мог бы из внимания к моим утверждениям хотя бы справиться в других отделах об этом запросе. Но как раз это было бы неправильно, и я не хочу, чтобы вы, хотя бы мысленно, очернили имя этого человека. Вся работа главной канцелярии построена так, что возможность ошибок вообще исключена. Этот порядок обеспечивается превосходной организацией службы в целом, и он необходим для наибольшей скорости исполнения. Поэтому Сордини не мог наводить справки в других отделах; впрочем, они не стали бы ему отвечать, потому что там сразу поняли бы, что дело идет о поисках возможной ошибки».
«Разрешите, господин староста, перебить вас вопросом, – сказал К., (поудобнее откидываясь в кресле, однако чувствовал он себя не столь уютно, как прежде, безудержная говорливость старосты, которую он сам же еще недавно всячески пытался поощрить, вдруг стала его утомлять. Меньше всего его пугало при этом усугубляющееся нагромождение новых обстоятельств, которые срочно предстояло продумать, ибо в действительности оно, быть может, вовсе и не усугублялось) – кажется, вы раньше упомянули о каком-то отделе контроля? Хозяйство тут, как видно, такое, что при одной только мысли, что контроль отсутствует, человеку становится жутко».
«Вы очень строги, – сказал староста, – но будь вы в тысячу раз строже, и то вам не сравняться с той строгостью, с какой само управление относится к себе. Только совсем чужой человек может задать такой вопрос. Существует ли отдел контроля? Да, тут повсюду одни отделы контроля. Правда, они не для того предназначены, чтобы обнаруживать ошибки в грубом смысле этого слова, потому что ошибок тут не бывает, а если и бывает, как в вашем случае, то кто может окончательно сказать, что это – ошибка?»