Замысел
Шрифт:
– Что с тобой? – спросил я.
– Ничего, – сказал он.
– Кто тебя так разукрасил?
– Никто.
– Он никогда не скажет, – вмешалась мама. И погладила ремесленника по голове. – Ну ничего, Вова, – сказала она ему, – вот ты вырастешь, будешь большой и сильный…
– …Вырастешь, будешь большой и сильный, – добавил я, – и тогда тебя будут бить сильнее. Сильного слабо бить без толку.
– За что же меня будут бить? – спросил удивленно ремесленник.
– За то, что все написанное тобой будет слишком похоже на реальную жизнь.
– Что
– А ты пишешь? – спросил я его. Солдат смутился и покраснел.
– Да вообще-то пробую.
– Балуешься, что ли?
– Нет, не балуюсь, – сказал он.
– А что же?
– Понимаешь, – сказал он, – мне до демобилизации осталось год служить. И я вот думаю: что же мне делать? Кем мне быть? Столяром? Ты знаешь, я это не люблю и у меня не очень-то получается. Я больше склонен к каким-то умственным занятиям, а какие у меня возможности с моим семилетним образованием? Что мне делать?
– Пойди учиться, – сказал я.
– Куда и когда? Я хотел записаться в вечернюю школу, но мне говорят: вы сюда пришли родину защищать, а не учиться. А после армии, представляешь, вечерняя школа, восьмой, девятый, десятый класс, потом институт, что ж я на четвертом десятке стану начинающим специалистом?
– Ну, а что ты хочешь? Учиться-то надо.
Надо-то надо, но у него идея. Он думал, нет ли какого-нибудь такого интеллектуального дела, где формальное образование не обязательно. И ничего лучшего не придумал, как заняться литературой.
Формального образования не надо. Но знать все-таки что-то нужно. А он ничего не знает. Сколько я встречал литераторов, они в большинстве мало того, что имели высшее образование, но многие с детства обучались музыке, языкам, рисованию или еще чему. Но с ним этого не было. Хуже того, он никогда не был в художественной галерее, не слышал живьем оперу, не видел балета, да и в драматическом театре не видел ничего, кроме убогих самодеятельных провинциальных спектаклей.
– Но классическую музыку ты хотя бы по радио слышал?
– Ты что! – он засмеялся. – У нас в казарме, как только по динамику классику объявят, так обязательно кто-нибудь завопит: «Эй! Кто там поближе, заткни Бетховена!»
– Но чему-то ты все же учился в жизни? – спросил я его.
Он сказал, да, кое-чему учился. Бегать за телятами, надевать на лошадь хомут и затягивать подпруги, строгать и пилить дерево, заправлять самолет керосином, закручивать и контрить гайки, замыкать плюс на минус и много чему еще.
– Это тоже неплохо, – сказал я, – но все-таки… Впрочем, ты что пишешь? Стихи?
– Что-то вроде этого.
– Ну прочти.
Я ожидал, что он станет в позу, вытянет как-нибудь картинно руку. А он чуть ли не шепотом начал:
– На столе стоит горшок…
– Что стоит? – переспросил я.
– Горшок, – сказал он еле слышно.
– Ну-ну.
Он начал снова:
На– Так, так, – сказал я. – Рифма, прямо скажем, не очень. Но допустим. Дальше. Он опять вернулся к началу:
На столе стоит горшок,А в горшке растет цветок.Запахом душистымПленяет он, ветвистый.Если ты сорвешь цветок,Ждет тебя печальный рок,И любви ты знать не будешь,Вечно мыкать горе будешь.Он читал это таким заунывным и безысходным голосом, словно печальный рок его уже отыскал.
Я понимал, что это бестактно, но не мог с собой справиться и хохотал так, что самому стало страшно, как бы свежий мой шов не разлезся. Он насупился и покраснел.
– Извини, – сказал я ему, – но я просто не мог удержаться. Ты понимаешь, что ты пишешь? «Запахом душистым пленяет он, ветвистый». Ты видел где-нибудь ветвистый цветок? Ветвистым может быть дерево, ну, куст, но никак не цветок. Мне это неприятно тебе говорить, но я думаю, тебе не стоит этим заниматься. Ты не обижайся и не огорчайся, литературный талант бывает не у каждого. И у тебя его нет.
– А все-таки я попробую, – сказал он. – Мне еще целый год до демобилизации. Я буду тренироваться. Я буду писать каждый день. Не меньше чем по одному стихотворению в день. Я возьму в библиотеке книги известных поэтов и буду у них учиться. Целы й год я буду писать, и если ничего не получится…
– Кирюха! – сверкнул железным зубом Марк Смородин. – Ты знаешь, сколько десятков, сотен тысяч людей пишут каждый день с утра до ночи, надеясь, что у них из этого что-то выйдет?
– И, – заметил Финкенцеллер, – девяносто девять из ста выживают.
– Но, – вздохнула Луиза, – о том, что случается с одним из ста, мы сейчас говорить не будем.
– И все-таки, – сказал твердо солдат. – Я буду писателем.
– Да, ты будешь, – сказал Антон. – Но тебя будут бить.
– А я все равно буду.
Пока шел этот нелепый спор, я смотрел на людей, подходящих к остановке, и увидел среди них Фаину, Элизу Барскую, Егора, Чонкина, Нюру, тетю Аню, дядю Костю, бригадира Пупика, обеих бабушек и одного дедушку, Аглаю Ревкину и Доброго Аиста, который, смущенно улыбаясь, писал на заборе мелом очень неприличное слово.
Подошел автобус, все полезли в него, я сел за руль, Чонкин разобрал вожжи и крикнул: «Но-о!» Мы отъехали от шереметьевского аэропорта, стали набирать высоту, и на этом месте я понял, что пора ставить точку. То есть многоточие. Поскольку Замысел наш и не наш будет свершаться по мере истечения нашей жизни и до точки дойдет вместе с ней…