Запах лимона
Шрифт:
«Товарищ ветеринар, вы партийный? Ага, последнего Ленинского призыва? Ага, ну вот, эта история будет вам экзаменом на сознательность и зрелость. О ней никто ничего не должен знать. По счастью, хозяйка струсила еще до момента превращения сенбернара в дога и убежала. Абрека я запру и сейчас же перееду на другую квартиру. Вы же помните: одно ваше неосторожное слово может наделать множество бед. Хорошо? Поняли? Ну и отлично!»
Странный дневник. Небывалый дневник. Неужели все написанное в нем правда? Но Утлину не было смысла лгать, все обстоятельства дела говорят против этого. Но если это правда… Сердце Петрова замирает в ослабевшей во время болезни груди каждый раз, как только он пробует представить себе, что будет, если только все в дневнике — правда. И страшно, и хорошо, и все яснее становится необходимость немедленно, не теряя ни минуты, распутать до конца кровавый узел, завязавшийся вокруг автора этих острым характерным почерком исписанных листов. «О,
Эта пачка грязных, затрепанных, измятых, должно быть, видавших виды листков, повесть, которая удивительнее всех легенд, сказочнее всех сказок, известных человечеству: — потому, что она не легенда и не сказка.
Одна страничка, первая, очевидно, приписана не в порядке записей по дням, а позднее нескольких следующих за ней, но и ранее многих, после нее идущих.
«24 Ноября, 7 час. 30 мин. вечера. Сторожка близ Ак-Мечети.
Несколько случайностей, происшедших за последние дни, изменили и, видимо, еще изменят всю мою жизнь. Приходится изменить и ведение дневника. Но хорошо, что вообще веду его. То, что мне удалось открыть, так важно, что послужит эпохой не только в моей жизни, но и в жизни всего человечества. Жалкая ерунда, которую я заносил до сих пор в свои тетради, теперь здесь положительно неуместна. Беру часть записи, начиная со вторника 19-го, и буду вести ее снова. Боюсь даже приблизительно оценивать значение захвативших меня событий; во всяком случае, еще не произведя опытов с ним, еще не исследовав «его» хорошенько, — вижу ясно, как «оно» перевернет всю нашу технику, все производство, а с ними и общественность, и идеологию, и мораль. «Оно» проникает всюду. «Оно» завоюет весь мир. Какое счастье, что «оно» волей природы оказалось именно в СССР и, что из всех людей именно я нашел его. Потому что я отдам его на служение людям, на службу коммунизму. Попади же оно туда, к западным… Какой бы это был ужас!».
Каждый раз, как Петров доходит до этого места, кулаки его судорожно сжимаются… «Оно» еще не у нас… «Оно» еще может очутиться и там, на Западе, и… где угодно. Но этого не может быть! не должно быть. Скрипнув зубами, он переворачивает страницу — сотни раз в этот вечер.
Шаг назад — 19-ое ноября.
«Сегодня самый удивительный день моей жизни! За тот месяц, что я пробродил по этим горам с геологической сумкой, револьвером и набором реактивов в поисках марганцевых руд, — это первое настоящее приключение. И приключение, обещающее быть интересным. Утром я вышел из сторожки, у ручья Кара-Су, и до полудня шел по ущелью на запад, там и сям отбивая образцы пород. Сумка тяжелела. Около 12 часов решил отдохнуть. Неимоверная глушь. Сел под большим деревом закусить. Ни души — только орлы следят за чем-то с безоблачного неба. Тишина полная, до ощутимости. Вдруг отчаянный человеческий вопль о помощи заставил вскочить на ноги. Спасибо ГПУ, что разрешило мне ношение кольта. За маленьким кряжем гранита один человек в лохмотьях душил другого в таких же отрепьях. Услышав меня, оглянулся, потом выхватил кинжал. Я не думал, что сумею так быстро достать револьвер. Выстрелил в воздух. Бродяга мог бы, конечно, успеть, но испугался.
Отпрянул, дико вскрикнул, и скорее, чем я мог сделать движение, скрылся в лесу. Полузадушенный скоро очнулся… «Он — Мохамед Моэдузин, турок, рыбак, давно проживавший на Каспийском побережье. Он не сердится на нападавшего — кому какое дело до старых человеческих счетов! — но мне он никогда не забудет этой минуты. Я его спас; его жизнь — моя до гроба». По-видимому, это была одна из сцен давней вражды, мести, войны не на живот, а на смерть, к которой он всегда готов и привык. Из его слов я понял — ему уже второй год приходится скрываться в одном из самых диких уголков Кавказа, прячась от своих соотечественников. Видимо, у него есть основание для этого… Но не это меня заинтересовало.
Слегка придя в себя от глотка вина, он тяжело задумался. Казалось, испытывал глубокую внутреннюю борьбу. Потом сказал мне: «Ты мне, как мать. Ты — как отец. Ты второй раз дал мне жизнь. Покажу тебе то, что показал бы только отцу да матери. Жене не показал бы, брата убил, если бы он узнал. Тебе покажу!»
Всему, что он говорил потом, трудно поверить. Ясно, что здесь почти все — выдумки, естественные у темного человека, религиозного, да еще мусульманина. Но и та правда, которую можно угадать в его несвязном рассказе, очень интересна.
По его словам, с полгода назад он присутствовал при каком-то странном явлении в лесу, при падении на землю метеора. (Он об этом говорит, как о нисхождении ангела.) Ангел сошел вечером, в столбе огня, с громом и ревом небесных труб в одну из замкнутых со всех сторон долин Ак-Мечетской лесной дачи, когда Мохамед выслеживал козулю. Он упал на траву и пролежал до тех пор, пока не подумал, что ангел, наверное, уже улетел, т. к. стало тихо. Встав, он подошел к краю котловины и увидел, что ангел оставил там (наверно, забыл!) огромный бриллиант, сияющий всеми огнями и цветами. Вся ложбина, по его словам, была «нежнее» луны
Он не хотел пойти посмотреть на ангельский камень. Может быть, ангел думал, — никто не видел, — пусть лежит. Может быть, он украл его на небе и принес спрятать. Не надо смотреть, нехорошо смотреть!
Но любопытство преодолело страх и эту забавную рассудительность. Он пришел, по его словам, через месяц, потом еще раз спустя месяц, затем стал бывать здесь часто — чему трудно поверить, — картина оставалась той же. Конечно, камень из рая. Фосфорически голубой свет в долине будто бы можно видеть, и до сих пор. Будто бы даже маленький источник, бьющий в этом месте и за 25 сажень от истока, светится голубым сиянием, райским светом. Камень поет. Как камень может петь — разъяснить он не может, — но утверждает, что поет. В лощине, если верить ему, сделалось что-то странное с растительностью. Простая трава стала как деревья, деревья неслыханно разрослись и приносят необычайное множество огромных плодов. Из долины веет жаром, а ночью он, Моэдузин, неоднократно видел толпы лиловых и голубых ангелов, возносящихся к небу.
Все это нисколько не похоже на правду. При всем желании, ничего не могу объяснить себе из этих слов, не могу найти и зародыша всех его невероятных видений. Остается два выхода: или самовнушение, или сознательная, хотя и непонятная ложь. Но не могу удержаться от проверки. Он предлагает идти завтра. Во всяком случае, интересен самый болид, да отсюда от сторожки не так уж далеко, версты три. Он засвистит мне около 5 часов вечера и мы пойдем. Если верить ему, место это найти легко, т. к. главной его приметой является пирамидальная скала, которая видна из сторожки. Отсюда, чтобы найти начало пути, нужно отсчитать…»
Петров испускает сотое за этот день сердито-досадливое восклицание. Страница! Не хватает по меньшей мере одной страницы и самой важной. Отсчитать? Что отсчитать? Шагов, сажен, турецких единиц меры? Куда отсчитать? Что делать дальше, если он, Петров, и увидит эту чертовскую пирамидальную скалу? Нет, это невозможно, невозможно…
Петров неистовствует. Петров не знает, что если не сегодня, так вчера, не вчера, так на прошлой неделе, в Лондоне, сэр Вальсон сердито откинется в жалобно звенящие пружины кресла: «Проклятая бумажонка. Стоило Мак-Кину присылать этот вырванный листок, если из него можно столько же узнать об этом нужном месте, сколько из каталога моего портного…» Принимая за начало восточный край, 180 локтей к лесу, и влезть на то дерево, которое будет прямо перед тобой, тогда, если повернуться спиной к солнцу ровно в полдень, отсюда и только отсюда будут видны три других вершины в виде петушиного гребня. Из них одна наполовину закрывает другую, а за этой средней… «Тысяча петушиных гребней этому дьяволу Утлину! Зачем ему нужно было из всего дневника класть в шкаф в Ростове вместе с другим дневником, дневником опытов, только одну, никому не нужную бумажку. Да, здесь точно указано, как найти закрытую вершину и тропинку за ней, и поворот с этой тропинки, и масса других очень точных примет. Но здесь нет одного. Восточный угол — его надо принять за начало? Дома, пруд, лужайки, ямы, горы… И из-за этой глупой предусмотрительности загорается сыр-бор с самшитом, и лорды тревожатся, и будущность лучших людей Англии — в руках какого-то нелепого Советского Концессионного Комитета…» Вальсон злобно теребит холеные военные усы. Аксельбанты на его груди звенят и путаются. Он не знает — а он знает много, — не знает, не может знать всех свойств того или другого сенбернара, всей обстановки квартиры Петрова, за которой агенты Аз. ГПУ следят слишком тщательно, чтобы она стала видимой Вальсону. Не знает он и о ежевечернем чтении тов. Петрова. И должен мириться с нелепой историей бумажонки, — не зная уничтоженного в ней места, нельзя определить, от какого восточного угла нужно отсчитывать роковые 180 локтей.
Но, вероятно, в дневнике не хватает больше, чем одной страницы. Он начинается неожиданно, вдруг, с восклицания.
«…Совершенно неописуемое! Мохамед раздвинул листву шуршащих самшитовых деревьев, растущих здесь во множестве. Перед нами встала та самая котловина, о которой он говорил мне. Я не удивлен, что он принял ее за кусок рая, свалившийся на Землю. Вся она походит на замерший кратер потухшего давно вулкана, метров 200 или 250 в диаметре. Склоны ее, до красноватых скал, сквозь какие мы только что пробрались, сплошь покрыты какой-то неимоверно-роскошной, похожей на тропическую, растительностью. Из жерла огромной воронки, как из разбитого окна оранжереи, веяло душным, сырым зноем, запахом цветущих магнолий, рододендронов, тепличной земли, пара, — всем ароматом девственной саванны или льяносов Оринокко. В совершенно неподвижном, густом, насыщенном влагой воздухе никли тяжелые огромные гроздья ветвей и цветов, а за их пологом, в непроницаемой темноте сгущающегося вечера словно горел огромный изумрудно-голубой светляк».