Запах медовых трав
Шрифт:
— Нюан, сынок! Обрати-ка внимание на дочку Чум Шиня. Хороша, ничего не скажешь… Хочу просить ее для тебя…
Дочка Чум Шиня, конечно, вовсе не была уродиной, но при мысли о ней я не испытывал никакого чувства. Да и вообще я не собирался пока жениться и только одно твердил:
— Не хочу, не нравится, не желаю жениться!
Мать умолкала ненадолго, но потом с удвоенной энергией начинала бегать в поисках новой избранницы. Понравится кто-нибудь, и тогда снова начинается старая песня: «Нюан, сынок», и пошли уговоры. Но меня тоже уломать нелегко:
—
Так было по крайней мере раза три или четыре, пока, наконец, мать не вышла из терпения:
— Не слушаешь, когда старшие говорят, пеняй потом на себя — останешься перестарком!
— Каким это перестарком? — возмутился я. — Ты что, разве не знаешь Тяу из нижнего села? Уж если он мог жениться, так мне-то чего печалиться!
Тяу, про которого я говорил, уже исполнился сорок один год, а его жене было всего двадцать три. Первая жена Тяу умерла рано, оставив двух малышей, трудно ему с детьми пришлось, пока не женился снова. Молодая жена просто души не чаяла в Тяу: «Он такой замечательный человек, так ко мне и к детям относится…»
Услышав о Тяу, моя мать просто онемела от возмущения. А я еще прибавил ради смеха:
— Вот подожду, пока стукнет сорок, тогда и подыщу себе молоденькую!
Тут уж мать и сама не выдержала, расхохоталась. Сообразив наконец, что меня не уломаешь, она принялась исподтишка следить за мной: не приглянулся ли мне кто… Но вот что чудно — на Шиу она никакого внимания не обращала. И хорошо — заметь она мое отношение к Шиу, она бы не обрадовалась. Моей матери нравились девушки кроткие, молчаливые, Шиу же была совсем другая — живая, немного дерзкая на язык, озорная. Конечно, привередливым старухам она могла бы показаться чересчур разбитной.
Ну вот, значит, моей матери пришлось отступить, никак не могла она заставить меня жениться. Зато про армию и слышать не хотела. И ругались мы с ней, и грозился я из дому удрать, и от еды, бывало, целыми днями отказывался — ничего не помогало.
— Ну ладно, если тебе так уж хочется мне кого-то сосватать, сватай, — сдавался я. — Вот отслужу в армии, вернусь и женюсь. Можешь сватать кого угодно, разрешаю!
— Посватаю, останешься дома, — качая головой, упрямо твердила мать, — не посватаю, тоже останешься дома.
Друзья советовали мне подождать — не сегодня-завтра все парни из села уйдут в армию, тогда и моей матери, может, наконец стыдно станет. Я пока смирился и вступил в народное ополчение. Теперь каждый день с винтовкой на плече я шел на стрельбище, а ночью ходил в карауле по берегу моря. Только вот девушки в нашем отряде хоть и в шутку как будто, но все же продолжали звать меня «бракованным». И Шиу тоже. Вот почему, услышав от нее: «Вот еще, больно надо», я подумал, что это наверняка означает: «Трус ты, боишься на фронт идти, кому ты такой нужен…»
Шиу скрылась из виду, и я побрел домой. Дома я даже есть не стал, сразу лег и провалялся так всю ночь и весь следующий день. Я даже похудел от огорчения. Мать, заметив это, встревожилась, засуетилась, бросилась было за лекарствами.
— Никаких лекарств, — завопил я. — Если я останусь дома, учти, так и помру! Пусти в армию!
Мать ни слова в ответ. Но, видно, проняла ее все-таки жалость, потому что она молчала-молчала, а потом вдруг и говорит:
— Да разве я тебя держу? Но ведь я из-за тебя же… Мы же не как-нибудь, мы в бога верим…
До этого я лежал неподвижно, с закрытыми глазами, а тут прямо подскочил:
— Ах, из-за меня, значит? Да ты посмотри, сколько народу пошло бить врага, а я как самый последний трус…
— Но ведь говорится же: «Возлюби ближнего…», — мать печально сгорбилась.
— Вот оно что! — во все горло заорал я, не в силах больше сдерживаться. — Так ведь это людей называют «ближними», а это разве люди, это же самые настоящие дьяволы! Убивают стариков, уродуют младенцев, когда те еще и родиться-то не успели, жгут и отравляют все, что кормит человека, — посевы, леса! Это ближних нужно спасать от них!
Не раз и не два мы с ней так ссорились, у меня уже просто не было больше сил ругаться.
Обстановка в нашем приморском районе с каждым днем накалялась. Корабли Седьмого флота, что ни день, маячили в открытом море, рыскали, как пираты, а по ночам над морем висели их ракеты-фонари, светились зеленоватым, прямо-таки дьявольским светом. А то с юго-востока появлялись самолеты — по пять, по семь сразу, — и через десять минут бомбы и снаряды уже рвались в верхнем селе. Отбомбившись, они с таким же адским шумом улетали, но частенько оставляли подбитых.
Они все подряд бомбили: больницы, школы, дома, ничем не брезговали — два буйвола дрались у реки, они обстреляли их ракетами, а то раз ночью на берегу огромная стая уток, больше тысячи, испугавшись света ракеты-фонаря, побежала к камышам, так даже на уток сбросили бомбу, всех сожгли.
Мы, ополченцы, получили приказ стрелять по самолетам. По всему песчаному берегу вдоль, дамбы шла траншея, наши стрелки сидели там днем и ночью. Командир местного отряда — человек уже в возрасте — то и дело бегал от одной группы к другой, все проверял. Наши девушки, хохоча, подзывали его наперебой:
— Дядя, а дядя! Самолеты-то высоко летают и быстро, а вы нам дали эти старые палки, которые давно выбросить пора, и мы должны стрелять!
— Ничего, ничего, — каждый раз невозмутимо отвечал он. — Делайте все по инструкции, и будет порядок!
Нам приходилось непрерывно тренироваться. Мы учились стрелять и по ближним и по дальним целям. На кораблях в море тоже все время шли стрельбы. А вот пилоты у них, наверное, были совсем зеленые, уж больно лихо их самолеты выставляли на солнце белое брюхо, испещренное синими звездочками, просто зло брало. Наверное, там, на Юге, когда партизаны атаковали вражьи гнезда и выводили из строя десятки самолетов и сотни пилотов, не оставалось ничего другого, как набирать вот таких молодых и оголтелых.