Запах полыни. Повести, рассказы
Шрифт:
Узак украдкой всплакнул, и ему стало легче, словно в нем расслабились какие-то туго, до боли натянутые струны. Он понимал, что слезы унижают мужчину, но никто ведь не узнает, что он плакал сегодняшней ночью.
По дворам пропели петухи. А Узак так и не сомкнул глаз. Он приподнялся на локте, посмотрел в окно — там было темно по-прежнему и так же без устали лил дождь.
Узак уже привык к шуму дождя, к беготне мышей, но вот его ухо уловило новые звуки. В ближнем углу капало. Узак осторожно сел на край постели, зажег спичку, оглядел потолок. На потолке, как зерна в решете,
Узак обул сапоги, прошел, чиркая спичками, к лампе, зажег ее и, отыскав пустое ведро, подставил его под самой крупной дырой. Капли тотчас же глухо забарабанили по цинковому дну.
И тут прямо на его глазах от стены отстал здоровенный кусок намокшей штукатурки. Узак схватил чайник и подставил его под новую брешь. Вскоре он пустил в ход всю посуду, и дом зазвенел капелью.
Тогда все свои усилия Узак бросил на спасение кровати. Он потихоньку отодвинул ее от стены, а поверх одеяла расстелил свой брезентовый плащ.
Теперь уж ему совсем было не до сна. Он, точно обложенный зверь, вслушивался в темноту, гадая, откуда придет очередная напасть, на всякий случай прикрывая ладонью лицо жены.
А в доме не умолкал концерт. «Тифу-тифу!»- пел чайник. «Цук-цук!»- прищелкивало ведро.
Тана повернулась на другой бок, но к счастью, не проснулась. «Тифу-тифу! Цук-цук!»- выводили посудины. Вдруг Тана застонала. Потом зашуршал плащ, значит, ей уже жарко, она пытается сбросить плащ и одеяло ногой.
— Ты что? Простудишься, — зашептал Узак и начал укрывать жену.
Но она ударила Узака по руке, крепко ударила, будто хотела отбить у него охоту заботиться о ней раз и навсегда. Он опешил, но затем всмотрелся в лицо Таны и увидел, что жена крепко спит.
Со стен, с потолка сыпалась отсыревшая штукатурка. Посуды не хватало, и капли теперь свободно падали на пол. «Тифу-тифу!.. Цук-цук!.. Тып-тып!»
«Ничего, перетерпим. Вот завтра рассыплю по крыше золу, а там раздобудем толя. Тогда лей, сколько угодно», — сказал Узак дождю.
Тана повернулась и приникла к нему. Узак обрадовался и успокоился: жена по-прежнему искала у него защиты.
Уснул он незаметно. Веки отяжелели, сомкнулись сами собой. Узак полетел в темноту. Проснулся он необычайно бодрым, засмеялся и сел на постели. В комнате было светло, за окном уходили тучи, обнажая голубые лоскуты неба. Он глянул на потолок. С него уже не капало, но он еще темнел сырыми разводьями.
Жены рядом не было.
— Ну, вот мы и самостоятельная семья. Как говорится, дом молодых, — сказал он себе весело.
Из передней доносились голоса. Узак прислушался — там его жена и его мать что-то обсуждали.
— А на полу разложим вот эту кошму. Пол небось еще холодный, — говорила мать.
Со двора долетели глухие удары топора и голос отца:
— Послушай-ка, Жаппас, а не лучше ли эту подпорку поставить в комнате?
В прихожей раздался топот его сапог, и отец спросил:
— А где Узак? Что же он, так и проспит до обеда?
Узак потянулся, размял мышцы и вылетел из постели, точно его подбросила стальная пружина.
У ТЕПЛОГО РОДНИКА
(пер. Г. Садовникова)
Обычно наши колхозные отары зимуют в Аяккуме, среди песчаных холмов, поросших саксаулом. Весной бледно-желтые холмы покрываются густо-зеленым мохнатым мхом, отчего становятся похожими на ягнят, свернувшихся от холода в клубок и теперь отогревающихся на солнце. Над ними, будто тихое дыхание, струится теплое парное марево.
Зимой на холмы выпадает неглубокий снег, толщиной с копыта лошади, и тогда они становятся похожи на белые гусиные яйца, выложенные рядками.
Вот тут-то, среди холмов, и рассыпаны зимовки, где колхозные отары проводят долгие зимы без особых приключений. И чтобы несведущий путник не блуждал среди холмов, схожих, точно близнецы, около каждой зимовки поставлено чучело из старого тряпья. Наши колхозники так и говорят: «А возле того чучела зимовка такая-то, а возле этого зимовка Жылыбулак».
Жылыбулак, или Теплый родник, — так называют нашу зимовку. И на самом деле — рядом с ней бьет незамерзающий ключ. В морозы только клубится пар над ним да булькает вода, точно веселый родник зашелся от смеха и в горле у него застрял и клокочет хохот. В далекие времена он считался священным. Сюда со всей округи съезжались хворые люди, они приносили в жертву святым духам скот и потом пили воду из родника. Но, видимо, источник так и не помог никому из жертвователей, и поэтому стал обычным родником, а геологи потом сказали, что это всего-навсего дыра, которая ведет к подземному морю. И вот зимами возле этой дыры живут четыре человека: старший чабан Максут, его старуха Салиха-апа, вдова Камар-женге — их приемная дочь и ночной сторож зимовки — да напарник Максута — ваш покорный слуга, еще молодой и относительно жизнерадостный парень.
Мы со старым чабаном работаем посменно: два дня он, столько же я. Ранним утром кто-нибудь из нас гонит отару овец пастись и возвращается поздно вечером, продрогший и усталый. Не знаю уж, какой вид у меня бывает, могу только догадываться. У старика смуглое лицо от холода становится еще темней, редкая бородка обрастает инеем. И тут-то в юрте нас встречает шумно кипящий двухведерный самовар, который поставила Камар-женге. Салиха-апа, которая в это время обычно сидит с веретеном, прядет шерсть, подмигивает мне лукаво и говорит что-нибудь в этаком роде:
— Ну, Шойкара, держись, теперь наши чаевники не уймутся, пока не опорожнят самовар.
Сама Салиха-апа, в отличие от классических казахских старух, никогда не пьет чай. Вернее, наливает себе один крутой кипяток без заварки. Говорят, это началось у нее с войны. Тогда заварка стала редкостью, и Салиха-апа очень мучилась из-за отсутствия чая. То ли у нее возникли головные боли, то ли еще что, во всяком случае, гордая Салиха-апа решила чай презирать и поклялась не нить его никогда в жизни. Она оказалась упрямой женщиной и ни разу не нарушила свой обет. В гостях ее уговаривают и так и этак, но она стоит на своем: