Запас прочности
Шрифт:
Фёдор Николаевич в это время сидел в кабинете Михеева, в который раз слушая его рассказ о событиях минувшей ночи. Почти одновременно с хлопками выстрелов в кабинет вбежала дежурная медсестра. Белая, как первый снег. Плача и заикаясь, прокричала:
– Там Воронков! Грозит всех убить, стреляет! Прячьтесь!
Михеев и Калугин вскочили, какое-то время молча смотрели друг на друга. Первым опомнился Фёдор Николаевич.
– Так, – обернулся к сестре, – где этот горе-доктор?
Та пожала плечами.
– Точно не знаю. Был, по-моему, на третьем.
Фёдор
– Пойдем, покажешь. Коля, он такой. И вправду за Танюшку убить может. Оно и верно. Сам бы убил. – Обернулся к Михееву: – Иваныч, закройся. Не выходи, от греха подальше. Я что-нибудь придумаю.
Он вытолкнул сестру в коридор, выскочл следом.
– Пошли, пошли, – поторапливал он ее.
Они почти бежали в конец коридора и дальше по лестнице вверх. Калугин все торопил сестру:
– Ну давай, давай, живее. Где этот доктор? Ищи, веди, убьет ведь, если раньше нас обнаружит.
Пашенко сидел в конце коридора третьего этажа в бельевой на полу и дрожал всем телом. Увидев Фёдора Николаевича, забился в угол. Кто этот заскочивший в бельевую мужик, он не знал. Но страшно испугался и, прикрыв лицо руками, затараторил срывающимся голосом:
– Я не виноват, не виноват… – захлебнулся слезами с соплями вперемешку. – Не виноват я! Операция нужна была! Нужна… А у нее сердце слабое… Я не знал! Не знал я! – упал в ноги Калугину, закрыл лицо руками, зарыдал, завыл: – Не убивайте!
Фёдор Николаевич поморщился. Процедил сквозь зубы:
– Убить тебя – это мало. Живьем бы закопал. Да дитя ты спас, а ее полной сиротой я оставить не могу, негоже это. Нет, не дам Колю в тюрьму упечь.
В коридоре гремели сапоги Воронкова. Грохнули еще два выстрела. Фёдор Николаевич быстро огляделся, схватил за шиворот Пашенко и потащил его к большому шкафу с бельем. Стал запихивать туда Олега.
– Лезь, лезь быстрее, если жить хочешь.
Жить Олег хотел. Он каким-то чудом протиснулся в узкое пространство шкафа, поджал ноги, и Калугин захлопнул дверцу. Шаги Воронкова слышались уже у самой двери. Фёдор Николаевич распахнул ее и закричал зятю:
– Ну что? Нету? И здесь нету гада! Гляди!
Воронков заглянул в бельевую, рванул на себе и так уже расхристанный ворот, обреченно, со злобой и тоской, прошептал:
– Нету. Сбежал, сволочь.
Фёдор Николаевич пытливо глянул ему в глаза, понял: не ушли гнев и ненависть из души Воронкова, не в себе еще зять его, все еще готов стрелять и рушить все на своем пути. Еще не понял он, что не вернуть ему никакой стрельбой, никакой ненавистью жену свою любимую. Схватил Николая за руку, потащил к лестнице, доверительно заговорил:
– Давай, Коля, в подвал. Он, собака, видно, там прячется.
Кинулись вниз. Но до подвала не добежали – на первом этаже навалились на Николая четыре милиционера, скрутили руки, вырвали пистолет. Воронков сопротивлялся, рычал, как раненый зверь, одного милиционера сбил с ног, второму так в глаз засветил – чуть не выбил, но силы были неравны. К милиции подоспела помощь, скрутили, связали Николая. Бросили в угол. А он все не мог успокоиться: крутился, пытаясь сбросить опоясавшие его веревки, сверлил налитыми кровью глазами тяжело дышавших милиционеров, хрипел:
– Пустите, пустите, гады! Развяжусь – всех перестреляю!
Их начальник похлопал Воронкова по плечу, вытер большим, как полотенце, платком пот со лба и сказал облегченно:
– Перестреляешь, перестреляешь. Вот отсидишь десяточку и перестреляешь.
Фёдор Николаевич зашел к Михееву. Там в углу на стуле сидел возбужденный, все еще дрожащий Пашенко. Увидев Калугина, обернулся к главврачу, закричал:
– Вот! Вот этот человек спас меня! Сергей Иваныч! Если б не он – все! Каюк бы мне был, убил бы меня Воронков. Убил бы! А я не виноват. – Он повернулся к Калугину. Протянул к нему руки. – Товарищ! Как ваша фамилия? – Казалось, еще мгновение, и он упадет перед ним на колени. – Век вас буду помнить! Как?
Вконец расстроившийся и растерянный Михеев молчал. Не мог сообразить, что сказать, что сделать.
Фёдор Николаевич с ненавистью взглянул на Пашенко, брезгливо отстранил его руки, прошел мимо. И тут Сергей Иванович наконец заговорил:
– Встань. Калугин его фамилия. Отец зарезанной тобой Тани Воронковой.
Ужас охватил Пашенко. Он вздрогнул всем телом, как будто молния его прошила. Свела, скурочила все тело судорога. Безумным взглядом окинул он Михеева и Калугина, вскочил и опрометью бросился вон из кабинета.
Воронкова увезли в Сталино, но вскоре отпустили. Он приехал притихший, поникший. Ни с кем не разговаривал. Посидел на кладбище у могильного холмика Тани, забрал дочку из роддома и вместе со своими родителями уехал. К Калугиным даже не зашел. Ни поздороваться, ни попрощаться. Потом только они узнали, что дочку он Таней назвал. А о самом Николае разные слухи ходили: одни говорили, что посадили его за дебош в роддоме, другие – что не посадили, но сильно понизили и в должности, и в звании. И служить отправили куда-то далеко: не то на Крайний Север, не то на самый юг. Однако толком никто ничего сказать не мог, а сам Воронков ни письма, ни другой какой весточки не подавал. Ничего не знали Калугины и о судьбе маленькой Танюшки. Лиза пыталась разыскать хоть старших Воронковых, но и из этого ничего не вышло – след их затерялся где-то на просторах Сибири.
Время шло. Директор металлургического завода оценил хватку молодого Полякова и назначил его своим помощником по хозяйственной части. Теперь Дима стал Дмитрием Сергеевичем. Работы у него прибавилось. Пропадал на заводе с утра до позднего вечера. Похудел, осунулся, из-под черного смоляного чуба только глаза сверкали. Такие же живые и неугомонные. Нередко приходил домой, когда все уже спали. Одна Лиза не ложилась, ожидала мужа. Кормила его, шепотом рассказывала, как день прошел, какой номер Мотька еще выкинул, как мама с папой. Потом шли спать. Дима засыпал буквально на ходу.