Запев. Повесть о Петре Запорожце
Шрифт:
Везенберг провел их в лучший павильон — с бархатными занавесами, с гнутой, изукрашенной орнаментом мебелью, с декоративными тумбами.
— Кто сядет к столу? — спросил он у Петра.
— Владимир Ильич, — не задумываясь, ответил Петр.
— Прошу, — Везенберг положил на сверкающую столешннцу две книги, сдвинул верхнюю, вероятно для большая выразительности.
— Места всем хватит, — улыбнулся Ульянов, сделав приглашающий жест Кржижановскому и Цедербауму.
— Пожалуй, — подсел к столу слева от Ульянова Юлий Осипович..
Глеб опустился на стул справа.
— Так,
Слева от Владимира Ильича оказался Петр, справа — Малченко.
— А вам лучше опереться на тумбу, — посоветовал Ванееву Везенберг. — Главное, чтобы не было скованности.
Затем он перешел к Старкову:
— Для пропорции вам следует занять такое же место с другой стороны. А то останется пустое место слева.
— Зачем нам пропорции? — шутливо воскликнул Василий и, развернув стул спинкой вперед, оседлал его, будто скакуна, очутившись рядом с Кржижановским. — Чем плохо?
По лицу Везенберга скользнуло неудовольствие, но спорить он не стал, молча отошел к аппарату. Настроив его, обвел «декабристов» долгим взглядом:
— Не вижу улыбки, господа! Где же ваша улыбка?
— Отдыхает, — объяснил Старков.
— Не смею настаивать. Попробуем снять вас отдельно от нее.
Петр смотрел в глазок аппарата напряженно, не мигая, но ему казалось, что лицо его светло и безмятежно.
7
Три дня свободы промелькнули незаметно, и вновь Петр оказался в одиночке — на этот раз в пересыльной тюрьке.
Тюрьма находилась на огромном пустыре за Николаевским вокзалом. Вокруг безжизненная местность. Глубокие, грязные выбоины припорошены снегом. По ним то и дело выбредали в дальний путь очередные партии арестантов. С визгом затворялись за ними первые, затем вторые двери, вспыхивали и гасли вдалеке голоса. И тогда камеры охватывала недобрая томящая тишина. Временами она взрывалась руганью, задушенными криками, топотом надзирателей.
На прогулках Петр вновь оказался в паре с Цедербаумом.
— Что так мрачен, Петр Кузьмич? — попробовал расшевелить его тот. — Мы еще повоюем! Не падай духом.
— Я и не падаю, — усмехнулся Петр. — Я просто молчу.
От Цедербаума он узнал, что Ульянову и Ляховскому удалось добиться разрешения следовать до Москвы на свой счет. Это известие несколько улучшило настроение Петра.
Дни шли за днями, а отправку все не назначали. Потом вдруг объявили отъезд, довели в ярко освещенную комнату с решетками на дверях.
В комнате было людно. Петр растерянно остановился на пороге, узнавая и не узнавая собравшихся. Цедербаум, Кржижановский, Старков, Ванеев… Их обступили родные и близкие.
«Прощальное свидание», — догадался Петр и тут только заметил Антонину. Она смотрела на него с плачущей улыбкой. Под руку ее поддерживала Мария Павловна Реванцева.
Петр обнял обеих, но видел, но чувствовал он только Антонину. Ей и шептал, не в силах побороть бивший его озноб:
— Родная моя, самая лучшая… Я виноват перед тобой. Прости, если сможешь…
— Что
— Обязательно вернусь. Жди. Береги себя…
Потом был Николаевский вокзал, пронизывающий ветер с мелким мокрым снегом. Политических заключенных подвезли к вагону, когда уголовные были уже затиснуты в камеры на колесах, когда плач провожающих слился с бранными криками, свистками полицейских, когда конвой начал гнать с платформы детей и женщин, выпинывать на рельсы кульки с гостинцами, которые те пытались закинуть в забранные решетками оконца…
Выходя из тюремной кареты, Петр в последний раз увидел лицо Антонины. Оно вспыхнуло в толпе и погасло.
Долгое время после этого Петр ничего не видел и не слышал. Лишь стук колес, напоминавший удары учащенно бьющегося сердца, проникал в его сознание.
Из оцепенения его вывел голос Ванеева:
— Что с тобой, Петро? Ты сам на себя не похож. А ну-ка возвращайся с небес на грешную землю…
Договорить Анатолий не сумел, его начал бить кашель.
Петру стало стыдно эа свою слабость. Вон ведь как согнула Ванеева болезнь легких, а ничего, держится, не унывает. Остальные — тоже…
Петр обвел взглядом лица товарищей, хотел было повиниться перед ними невесть в чем, но тут заметил незнакомца, имевшего буйную шевелюру и окладистую бороду.
— Кто это? — не сумел скрыть внезапной тревоги Петр.
— Пантелеймон Николаевич Лепешинскпй.
Так вот он каков — единомышленник Сибилевой, Агринских, Плаксиных, Гуляницкого, наставник Антушевского, автор многих народовольческих прокламаций… Петр почувствовал облегчение, дружески протянул руку:
— Волею случая… мы давно уже сведены под одной крышею… приговора. Так будем делить ее по-братски.
— Охотно, — ответил Лепешинский. — Жаль только, крыша железом крыта. Как любил говаривать мой батюшка, деревенский священник: «Живем, поколе бог кроет. Тишь да крышь, мир да благодать божья…»
— А мой батька говорил: «Крой свою крышу, а сквозь чужую не замочит…»
Слово за слово, они разговорились.
Лепешинский понравился Петру. От него исходила какая-то веселая необузданная сила. То и дело подтрунивая над собой, Пантелеймон Николаевич поведал новым товарищам одиссею своей жизни.
Из Петербургского университета его вышибли на четвертом курсе — без права поступления в другие учебные заведения. Чего только он не перенес — бродяжничал, давал уроки в провинции, был конторщиком на Севастопольской железной дороге. Наконец вернулся в Петербург. После долгих мытарств ему удалось устроиться в Государственную комиссию погашения долгов на должность младшего канцеляриста. Однако благодаря способностям и прилежанию скоро пошел в гору, дослужился до места губернского секретаря с окладом в сто рублей, затесался в нижние слои аристократии. Когда его арестовали, министр финансов Витте вызвал управляющего комиссией погашения долгов и попросил дать аттестацию Лепешинскому. Решив, что того ждет очередное повышение, управляющий принялся восхвалять его.