Записки баловня судьбы
Шрифт:
Почему же не сработала хотя бы обычная, минимальная, на уровне Минска, следственная служба? Почему не велись поиски мифического автомобиля, размозжившего виски Михоэлса и Голубова, розыски виновного в убийстве шофера? Почему не опросили тех, кто ближе к вечеру и полуночи рокового дня видел Михоэлса, разговаривал с ним, последним прощался с ним? Почему близких — жену и дочерей — настоятельным «советом» Кагановича словно бы отрезали от Минска, не допустили к месту, где было найдено тело мужа и отца, не позволили им хоть на снег сложить горестные цветы прощания? Почему им, хорошо известным в театральном мире страны, не позволено было поехать в Минск, чтобы расспросить людей о двух последних днях жизни дорогого человека? Почему, наконец, не опросили даже доброго знакомого Михоэлса, генерала Трофименко, командующего Белорусским военным округом, из дома которого, по одной из версий, Михоэлс и возвращался, ближе к полуночи,
Не имея документов — и существуют ли они? — можно, конечно, вообразить переговоры по спецтелефону между Москвой и Минском той ночью: звонок ответственного лица, руководившего операцией, выехавшего с этой миссией в Белоруссию. Так сказать, победный рапорт, быть может, короткий диалог о каких-то подробностях, о точном часе, на который пришлось убийство, и о чем-то другом, почти техническом, о чем нам и не догадаться.
Минск следствия не начинал, не смел. Близкие в Москве не узнали ничего о характере повреждений на теле Михоэлса и о том, была ли его смерть мгновенной, или он еще какое-то время был жив, но так и не пришел в сознание. Судя по всему, и минские хирурги и патологоанатомы не смели прикасаться к проломленным черепам, — все было окружено тайной, секретностью, а это благодатная почва для слухов.
Упрятав тела в гробы и отправив их в Москву, начальники тамошней службы безопасности, если они были достаточно догадливы, облегченно вздохнули — поезд повез убитых в Москву на Белорусский вокзал. Стояли вьюжные дни, и снег свежим белым покровом укутал место преступления, заниматься которым было Минску не по чину.
И все же Москва должна была, обязана была, хоть для проформы, снарядить свое бессмысленное, ленивое, запоздалое следствие, уже после похорон, когда тело убитого убрано с глаз долой, и выбор пал на опытнейшего следователя, превосходно знавшего Михоэлса, — Льва Романовича Шейнина. Его зловещая деятельность тридцатых годов была, конечно, памятна руководителям госбезопасности, они вправе были рассчитывать на гибкий ум и сообразительность Шейнина. Как было ему тогда не понять, что вся страна скорбит по Михоэлсу, что в нем не чаяли души кремлевские руководители — о чем свидетельствовал и правительственный некролог! — что он был дорог всем, от первого человека земли советской до так называемого простого советского человека. Как было ему, наконец, не понять, что заклятые враги Михоэлса засели только в одном месте — в Еврейском антифашистском комитете, и только там! Как было не понять умудренному в интригах следователю, что только евреи, только сионисты заинтересованы в убийстве Михоэлса; оно могло подхлестнуть националистические чувства и страсти, а они только этого и хотят.
Разыграй Шейнин эту черную, крапленую козырную карту, и он снова на коне, снова свой, нужный или, на худой конец, терпимый человек. Но следственному асу, старшему следователю Прокуратуры СССР по особо важным делам пришло на ум нечто поистине странное, противоестественное: для начала следствия об убийстве в Минске выехать в… Минск. После первых же диалогов на месте и первых встреч с начальниками тамошней госбезопасности он был отозван в Москву и тотчас же изгнан из Прокуратуры.
Мог ли всесильный еще вчера старший следователь Прокуратуры СССР Лев Шейнин предположить, что убийство Михоэлса сработано так грубо и непрофессионально, так неосторожно с юридической точки зрения? Мог ли неглупый, многоопытный следователь не увидеть, что он назначен исследовать преступление, которого нельзя касаться никому, никак и никогда? Мог ли он знать, что убийца, хорошо известный руководству МГБ, не только не схвачен, но отмечен высокой милостью — орденом? Именно об этом дважды в одной из глав своих «Воспоминаний» свидетельствует Никита Хрущев. «И вот произошла расправа с. Михоэлсом, — пишет он, — величайшим артистом еврейского театра. Убить его зверски, тайно убить, а потом наградить его убийц и с честью (точнее было бы сказать — „с почестями“. — А. Б.) похоронить жертву — это уму непостижимо!» Через десяток абзацев Н. Хрущев повторяет: «…общественность не знала, как был убит этот человек. Его убийца, мне Маленков говорил, был награжден орденом» [21] .
21
Цитирую по публикации: Никита Сергеевич Хрущев. Воспоминания. — «Огонек», 1990, февраль, № 8, с. 22–23.
Но к этому я вернусь.
Открылся неограниченный простор для слухов, домыслов и легенд.
О многих из них я знал и прежде, сразу же после гибели Михоэлса. Еще больше пришлось мне выслушать и вычитать из писем после публикации моих «Записок» в журнале
Дочь генерала Трофименко сообщила Наталии Михоэлс, что он и Голубов, задержавшись после спектакля, вышли из театра одни и на пустынной улице роковая машина гонялась за ними, пока не настигла. Но любому из нас, точно знающих, что версия о катастрофе или автомобильном наезде произвольно и наспех выбрана самим Сталиным, нам уже не принять любого варианта этакой автомобильной корриды. И нужно совсем не знать реальной театральной жизни той поры, забыть об интересе, какой испытывали к Михоэлсу люди театра, жадном интересе, чтобы допустить такую мысль — Михоэлс и Голубов к ночи одни уходят из театра, никто их не провожает до гостиницы, никто не дорожит их обществом и беседой с Михоэлсом. Абсурд!
Существует и промежуточная, «уточняющая» версия: машина загнала Михоэлса и Голубова в тупик, где нет ни калитки, ни ворот, и там уничтожила их.
Есть досужие рассказчики, которым их близкие, минчане, «люди, заслуживающие всяческого доверия», поведали о выстрелах, раздавшихся пополуночи и стоивших жизни Михоэлсу и Голубову. Как бы вы ни уверяли их, что на теле ни того, ни другого не было пулевых ранений, они не откажутся от своей версии, такой достоверной и сущей в их воображении.
Известный архитектор, близко знавший Михоэлса, в подробностях живописует ночное убийство, уверяя, что жертвы были обнаружены утром в «глубоком подъезде» здания бывшей иезуитской коллегии в Минске, что, умирая, Михоэлс и Голубов подползли друг к другу, потянулись руками и переплели пальцы…
Но вот еще одна версия, якобы тоже родившаяся в семействе генерала Трофименко. Писатель Семен Глуховский, мой давний друг, не удовлетворенный моим рассказом об этом убийстве (на страницах журнала «Театр»), предлагает другую легенду, с которой он за десятилетия так сжился, что все другое кажется ему крайне сомнительным.
В тот роковой вечер Михоэлс, оказывается, допоздна засиделся в гостях у генерала Трофименко, и вот как вдова генерала спустя годы вспоминала случившееся: «Это был лучший друг нашего дома. Мы подружились еще в Ташкенте, муж обожал Соломона Михайловича. И ведь не хотела я его в тот вечер отпускать — он приехал в Минск, и когда еще свидимся? У него в гостинице не было ванной — я вызвалась разогреть ванную, убеждала его не уходить, переночевать у нас. Но какой-то звонок (по телефону) его встревожил, он ушел, а утром — дикая, потрясающая новость…»
Итак — мать и дочь в своих рассказах ни в чем не совпадают.
Вдова Трофименко каким-то образом потеряла Володю Голубова, а ведь он, что ни говори, был в эти часы с Михоэлсом и убит одновременно с ним.
«Тревожные звонки» случаются в жизни, но в них перестаешь верить, когда они слишком ладно, так сказать, к случаю отрежиссированы непрочной памятью и раздаются точно в самый нужный, подходящий момент.
Возникает и чувство протеста, и недоумение в связи с этой версией: как мог командующий военным округом, генерал-полковник, бог и царь, отпустить Михоэлса одного на темные улицы Минска, к полуночи, в тревожный, еще не отстроенный мир, на улицы города, в недавнем прошлом снесенного с лица земли? Как мог он не вызвать для Соломона Михайловича машину, которая всегда к его услугам?
С. Глуховский уверяет, что сам выслушал горестный рассказ вдовы Трофименко, но это не прибавляет рассказу достоверности.
Или такая вот версия, якобы идущая от артистов белорусского Госета 3. Браварской и Рахленко, сообщенная ими в 1955 году актрисе М. Карлос: «В шесть утра по коридору гостиницы бегал Рахленко и кричал: „Соломона Михайловича убили!“ Молочница проходила и увидела эту картину… Это был Ров, рядом с гостиницей» (из письма М. Карлос, 1989 г.).
«Глухой тупик», «Ров», «глубокий подъезд», пустынная площадь, переулок, гостиничные задворки и т. д. — подробности необходимы как бы в подтверждение полнейшей достоверности каждого нового рассказа. Я мог бы привести и другие варианты, но не стану этого делать, тем более что и сам не смею настаивать на единственности и неоспоримости своей версии, сколь бы правдоподобной и сводящей все воедино она ни была или казалась.
Единственное, что абсолютно необходимо иметь в виду, — это бесспорность политического убийства, не случайного бандитского нападения, а продуманного, хотя и совершенного архаическим, охотнорядским способом.
Судьба Михоэлса была предрешена. Лица, которым была поручена его ликвидация, терпеливо — или в крайнем нетерпении — дожидались подходящих условий, перебирали варианты, обязанные сработать «чисто», не оставляя следов и улик, но и не задумываясь над тем, как будет преподнесена стране гибель великого актера. Это не их ума дело.